– Потащили! - прошипел Глумский сквозь стиснутые зубы.
Да, не зря говорили, что Горелый настоящий садист и палач. Просто убить этого Горелому было мало. Он бросил смертельно раненного гончара в карьер, чтобы тот долго еще карабкался по его стенам, как жук, оказавшийся в стеклянной банке. Чтобы мучился и звал людей. Падал в бессилии. Снова хватал своей трехпалой слабой рукой глину...
Я поднял глаза. Ручьи текли к нам по промоинам. Красные ручьи. Ветер играл круглыми листьями мать-и-мачехи. Красные блестки вспыхивали там, где алые стены отсекали мутное небо. Мы барахтались на дне кровавой ямы -гигантской раны в теле земли. Когда же все это кончится?
Мне показалось вдруг, что на краю карьера, там, где я оставил пулемет, вот-вот должно показаться изуродованное лицо Горелого. Может быть, эта красная яма - ловушка и для нас?
– Потащили скорее!
– Давай...
Мы поволокли Семеренкова, подтягивая края брезентового плаща, на котором он лежал. Мы не могли встать на ноги и карабкались по откосу, запуская пятерни в глину. Скользили, будто по льду. Глотали жижу. Ругались. Сутулый длиннорукий Глумский полз как паучок. Сейчас я. в полной мере мог ощутить физическую силу и двужильность этого маленького человека. Он полз, выпятив нижнюю челюсть, с перекошенным лицом.
Два раза мы срывались с обрыва. Старую вывозную дорогу размыло настолько, что она почти слилась со склоном. Это длилось долго. Мы отвоевывали подъем метр за метром.
– Стойте! - проскрипел вдруг Семеренков. - Не надо. Оставьте.
Он пришел в себя. Глаза были открыты, но смотрели не на нас, а в небо. Капли дождя падали прямо в эти открытые, не защищенные веками глаза и скатывались, как слезы. Впалые щеки гончара совсем втянулись, казалось, еще немного - и в ямках начнет скапливаться вода.
Мы замерли. Я наклонился над Семеренковым, защищая его от дождя. Он не мог не заметить меня. Но отсутствующее выражение его глаз не изменилось.
– Печет! - сказал он, стараясь поймать ртом дождевые капли.
Глумский зачерпнул в пригоршни красной воды из ручья, вылил ему на лицо. Губы ухватили струйку.
– Они... Антонину?..- сказал Семеренков.
Он говорил с длинными паузами. Для каждого слова требовался вдох, а вдох давался с трудом. Говорить было сейчас для него работой. Самой тяжелой в его жизни работой.
– Антонина дома, - сказал я. - Климарь убит. Бандиты ушли.
Семеренков прикрыл глаза. Он отдыхал. Он - переживал радость. Это тоже было работой.
– За что? - спросил я, ближе наклоняясь к гончару, чтобы разобрать ответ.
Глумский дернул меня за рукав: нашел, мол, время, не терзай человека. Но я знал, что ждать нельзя.
– За что?
Семеренков сделал усилие. Рот дергался, и вода пузырилась в его углах. Но слова никак не выталкивались наружу, не поднимались на поверхность. Гончар засипел, вновь открыл глаза.
– Девочка, - сказал он.- Дочка... Позаботьтесь... Уберегите... Прошу...
– Да! - сказал я, кусая губы.
Здесь можно было реветь сколько угодно, косой дождь бил по лицу; все слезы мира мог бы смыть этот дождь н снести в красную кровавую лужу на дне карьера.
–Да!
– Дочка, - повторил он, словно боясь, что мы не запомним как следует его просьбу. - Позаботьтесь. Прошу...
– За что? - крикнул я ему в ухо. - За что?
Я не имел права жалеть его сейчас.
– Говори! Говори же!
– Бумаги, - сказал он. - Деньги... Я... действительно... сжег... Чертовы бумаги... Я сразу их сжег...
– Какие деньги? Говори!
– Там... были... в машинах... Два мешка... Немецкие... бумажные... мешки... Горелый принес... Спрятать... документы... Я сжег... потом... Чертовы деньги... Зачем?... Они не... поверили... Я сжег... честное слово... В печи... На обжиге... Ночью... Зачем они?.. Они не поверили... Два миллиона... в мешках... Зачем мне?.. Честное слово, я...
Семеренков сделал попытку подняться. На миг лицо его приобрело знакомое мне просительно-жалобное выражение, так не вязавшееся с этими резкими мужественными морщинами, прямыми и упрямыми губами, хрящеватым, с горбинкой носом и басовитым глухим голосом- голосом капитанов и полярников.
– Честное слово... Не .вру!
Он захрипел, силясь выкрикнуть что-то, но локти разъехались в мокрой глине, голова упала. Лицо разгладилось, ни просьбы, ни гнева, ни гримасы чисто физического усилия не было на нем. Пульс еще слабо прощупывался.
– Ну, видишь! - укоризненно сказал Глумский.
Когда через полчаса нам удалось вытащить Семеренкова из карьера, он уже недышал. Покрытые красной глиной с головы до ног, мы стояли над обрывом. Дождь усилился. Целые глыбы обрывались с откоса и, проскользив, плюхались в озерцо.
Левая, увечная рука Семеренкова была откинута в сторону. Всю жизнь она искала точку опоры. Я помнил, хорошо помнил, как эти три длинных тонких пальца выращивали кувшин. Это было чудо удивительное, непостижимое, как рождение живого существа.
Сейчас пальцы судорожно сжимали мокрую червинку, как будто силясь вдохнуть жизнь и в этот маленький бесформенный комок. Если таких людей убивать, то глина так навсегда и останется глиной. Грязью, сырым ошметком. Не людей они убивают, а саму жизнь. Они загнали себя в волчью нору, сама жизнь против них, и они убивают ее.
– Глумский, - сказал я. - Мы должны найти Горелого.
Голос мой срывался, косые струи били в лицо и скатывались на губы соленой влагой. В двухстах метрах от нас шумел мокрый лес, где скрылась шестерка бандитов. Дождь начал смывать с лежавшего перед нами гончара слой красной глины. Червинка высвобождала тело. И комок, зажатый в пальцах, расплылся, слился с красной землей, из которой был взят.
Не так давно, сидя на завалинке - в закатном небе плыли розовые, меняющие очертания облака, - я учил этого человека жить. Я кричал. Если бы знать тогда, если бы знать! Я сумел бы спасти его.
–Такого гончара не сыскать, - сказал Глумский. И совсем уж невпопад добавил: - Сына я хотел на его дочери женить.
Он посмотрел на серое низкое небо, на лес.
– А Горелому жить нельзя, - процедил он сквозь стиснутые бульдожьи зубы.
3
Мы несли Семеренкова по глинистой дороге, скользя и оступаясь. Мимо разбитых бронетранспортеров, вдоль склонов карьеров. Дождь сек наши лица.
Горелый. Горелый. Мы узнали теперь, почему он так упорно держался около Глухаров. Дорогой ценой, но мы узнали его тайну. Стала ясна самая важная и самая темная страничка в его биографии - история со сгоревшими бронетранспортерами.
"Горелому, конечно, было известно, какой груз конвоирует он со своим отрядом, - размышлял я. - Быть может, у него было секретное задание от своего бандеровского начальства- постараться прибрать деньги и документы для нужд многочисленной агентуры, которую националисты оставляли в нашем тылу? Кто знает! В ту пору, говорят, эти бандиты начали проводить "самостоятельную" политику. Поняли, что на прежних хозяев - гитлеровцев - полагаться уже нельзя. Но этот самый абвер, наверно, еще полагался на Горелого".
Я посмотрел назад. Две разбитые бронированные машины выделялись на фоне леса ржавыми пятнами. Да, здесь все и разыгралось. Горелый и дружки сумели спасти два мешка. Немцев из экипажа, должно быть, добили. К чему свидетели? Мешки конечно же надо было срочно спрятать. Рядом находилось немало немецких подразделений: абвер проводил эвакуацию своих секретных складов и архивов. К тому же Горелый был ранен, получил ожоги. Силы его были на исходе. А он не настолько доверял дружкам, чтобы вручить им на хранение бумажные мешки с ценностями.
* * *
Мы шли по краю карьеров, медленно приближаясь к гончарне. Сапоги месили рыжую грязь. Этой же дорогой поздней осенью сорок третьего шагали полицаи, поддерживая раненого начальника. Почему Семеренков оказался в тот час на заводике, непонятно. Печи стояли холодные, глухарчане прятались в хатах... Но ведь Семеренков не мог жить без гончарного круга!