Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Не время мне в игрушки играть, когда бандиты рядом, - сказал я. - Вам-то хорошо, уж в ваши-то окна они стрелять не будут! Сами знаете почему. Своих не трогают.

Я не хотел этого говорить, честное слово! Я хотел молча смотреть в ее глаза, видеть, как она сидит, как поправляет прядь, улыбается. Она вздрогнула, и губы ее сжались. Рука медленно соскользнула от платка к столу, чуть задержавшись на дощатом углу, продолжала падение и безвольно повисла. Отец встревоженно посмотрел на нее.

– Она еще никому никогда не дарила своих глиняшек, - тихо сказал Семеренков. - Стесняется. Только для себя делает.

Что это творилось во мне? Да, я любил, любил и жалел, но все-таки не мог забыть тех узелков под пеньком, никак не мог забыть узелков, и сестренки Ниночки не мог простить, и того конопатого здоровилу бандюгу, для которого Антонина принесла "посылку". Наверно, она не только оставляла узелки для неизвестного ей связника, наверно, они встречались там с этим красивым рослым парнем. Да, но почему же она обрадовалась, когда увидела, что я жив и невредим, а конопатый лежит на телеге?

Все во мне перемешалось и клокотало. Ничего подобного я раньше не переживал.

– Действительно, до игрушек ли человеку, - успокаивающе сказал Семеренков дочери. - Его самого чуть не убили. Такое уж лихое выпало всем нам время... Ведь война, Антоша!

У меня сердце дрогнуло, когда он вот так мягко, с привычной домашней ласковостью сказал: "Антоша". Это было их слово, за ним стояло столько, что я сразу почувствовал себя лишним в доме. Это слово было воплощенной нежностью, паролем и отзывом. За ним стояла тайна родительской и дочерней любви. Наверно, не случайно имя это было мужским, в нем, мне почудилось, прозвучала неутоленная мечта по сыну, продолжателю рода гончарных мастеров, но судьба дала криворукому Семеренкову двух дочерей; старшая изменила дому, ушла с бандитами, и теперь у него оставалась лишь одна дочь, лепщица диковинных зверей, вечно молчащая... Антоша!

Я мысленно произнес это имя, глядя на ее остро выступавшие под платком плечи, смуглые худые руки, прядь светлых волос, плавные линии бедер, которые четко обрисовывались под стареньким платьицем и вдруг за округлением колен переходили в резкую, удлиненную прямоту сомкнутых голеней. В ней было непонятное мне совершенство. Такое совершенство не поддается никаким анализам. Оно сразу вштамповывается в душу. И этот цельный отпечаток уже не выжечь.

"Антоша! - мысленно повторил я. Она повернулась ко мне. Глаза ее влажно блестели. Она словно изучала меня. - Антоша!" Губы ее вздрогнули, разжались, утратили строгость.

Я чувствовал, что голова у меня идет кругом все быстрее. Ну что это я так разнюнился? Зачем я сюда, в конце концов, пришел?..

– Послушайте, - сказал я Семеренкову. - По-моему, мы в первый раз не договорили. Пойдемте посидим на завалинке.

Он тут же поднялся и пошел к двери, неся перед собой согнутую левую руку. Антонина встала и проводила нас напряженным взглядом. Как тогда, на гончарне. Второй раз я врывался в эту семью и вносил тревогу и смятение. Скорее бы прояснилось все... Не по мне была такая работенка. Во что ты меня втравил, Гупан?

У порога я не обернулся. Боялся потерять уверенность перед разговором.

9

Мы сели на завалинку. Был вечерний час. До войны в это время все Глухары сидели на завалинках, лузгали семечки и глазели на облака, которые с предзакатной быстротой меняли свои очертания и цвет.

Семеренков прислонился к беленому срубу, лицо его темнело четким горбоносым профилем на фоне неба. Он ждал, полуприкрыв глаза, и казался очень усталым.

Я достал из-под лавки сидор с узелками, выложил все содержимое на доску.

– Вот ваше добро, - сказал я. - Антонина принесла к тайнику возле прощи. Припасы для бандитов. Припасы для бандитов и для вашей старшей доченьки, которая скрывается в лесах, вместе с ними. Заберите обратно. Пригодится в хозяйстве!

Он ничего не ответил. Казалось, разоблачение не очень удивило его. Только острый кадык вздрогнул.

– Что же вы молчите? - сказал я. - Я ведь должен арестовать вас. Говорите что-нибудь!

Прошла еще минута.

– Говорите же! - Я повысил голос. - С чего это вы помогаете бандитам? По доброй воле или как? Или Ниночку жалеете?.. Лучше скажите здесь, мне.

Темнело быстро, как это бывает в сентябре. Только снопики конопли на огороде да золотые шары светились желтым, словно вобрали в себя за день солнечный свет и теперь понемногу излучали его.

– Я не хочу верить, что Антонина пособница бандитов!- крикнул я, схватив его за руку. Это была изувеченная рука, она вяло, как будто сама по себе, попыталась высвободиться, и я тут же отпустил ее. - Вы слышите, я не верю! Это вы заставили ее, вы! Зачем? Думаете, поможете старшей дочери? Бросьте. Плюньте. Погубите и Антонину, и себя. Пусть лучше ваша старшая явится. Гораздо лучше. Вы же кормите убийц!

Я уже не мог остановить себя и, кажется, начал его перевоспитывать. Убеждать. А ведь я терпеть не мог слов. Я был последователем лейтенанта Дубова, тот говорил: "Либо лаской, либо палкой, но только не словами".

Не помню, долго ли я объяснял Семеренкову всю пагубность его поведения. Наверно, я разошелся. Но его молчание заставило меня и вовсе выйти из себя, клапан сорвался.

– Старый дурак, - сказал я. - Тебе уже, наверно, за сорок! Чего это я взялся учить тебя уму-разуму, если ты молчишь, как затычка в бочке? Или не можешь забыть, как ты у благодетеля Горелого на заводике работал? На суде тебя приведут к знаменателю! Загремишь дальней дорогой в казенный дом, будешь кирпичи месить, а не глечики. Но какого черта ты тащишь с собой младшую? Ты эгоист, вот кто! Чем она виновата? Думаешь, если она тебя любит, ты имеешь полное право испортить ей жизнь? Черт криворукий! А еще, говорят, в городе учителем был. Ты что, изменничать сюда приехал, а?

Здорово я начал ему втолковывать. Все популярнее и популярнее, под стать бабке Серафиме. Но он сидел, как индейский вождь, прислонясь к стенке и уставив свой неподвижный горбоносый профиль в небо. Его покорное молчание и долготерпение бесили больше всего.

– Скажи спасибо Советской власти, что она действует по Закону! - кричал я. - Полицай бы тебя поставил к стенке и вышиб мозги, А Советская власть с тобой разговоры разговаривает, гореловское охвостье!

Я говорил ему как глухарчанин глухарчанину, столкнувшись на узком мосту. Проще выражаться вскоре стало невозможно.

– Замолчи, - ответил он вдруг. Тихо ответил. - Замолчи, Иван Капелюх. Что ты себя Советской властью называешь? Я тебя ведь хлопчиком помню. Свистульки тебе дарил, когда ты приходил на завод. Если научился на войне стрелять и получил от Советской власти оружие, ум-разум ты не мог получить. Это каждый сам зарабатывает. А в твои годы все очень просто.

Он повернулся ко мне. В закатном свете лицо его казалось темно-красным, словно вылепленным из червинки. И морщины темнели резко, как борозды от шпателя.

– Да я бы этих бандюг своими руками задушил, если б мог, - сказал Семеренков, и его густой "капитанский" голос сорвался в сип. - Что ты можешь понять, ты, молокосос?

– Но-но, - сказал я. - Ты... не шибко-то, Семеренков... Понимаешь!..

Я не очень убедительно ему возразил. Когда у немолодого уже мужика голос срывается от едва сдерживаемого плача, это что-нибудь да значит!

– Ты думаешь, с Горелым справился? - спросил Семеренков.- Саньку Конопатого убил - и справился?

– Ага, значит, ты этого бандюгу знаешь! Что ж молчал?

Но на этот раз Семеренков, пойманный на слове, ничуть не испугался.

– Не понимаешь ты, кто Горелый, - продолжал гончар.- Зверь он, хитрый зверь... Да .ты по сравнению с. Горелым - кузька, он еще не брался за тебя по-настоящему... Он все Глухары разнесет, если захочет.

И ничего не ответил. Слова в Семеренкове бились друг об друга и едва выскакивали сквозь сдавленное горло. Хриплые, измятые слова, они долго прятались в нем. На глазах гончара появились слезы. Чувствительные они какие были, Семеренковы! Терпеть не мог чувствительности. Бывали в жизни минуты, когда я сам больше всего боялся разреветься.

42
{"b":"102999","o":1}