В конце мая 1946-го Солженицын слетел с канцелярской должности и был определён в плотницкую бригаду, учеником паркетчика. Снова став пролетарием, он потерял право на привилегии и вскоре таки вылетел из комнаты уродовв общий барак на тридцать человек. Но пока оставался с привилегиями, пока дорожил кроватью и полкой в тумбочке, пока жене разрешали свидания, и было что каждый день разогревать на электроплитке, он стал, как окажется, удобной мишенью. В него долго метили и попали.
Весной 1946-го лагерники, всё ещё ожидавшие амнистии к годовщине победы, больше всего боялись, что вместо освобождения получат новый срок. Когда однажды вечером надзиратель вызвал Солженицына в коридор и повёл в кабинет оперуполномоченного, 1 мысль была именно об этом. «Ещё года не прошло от моего следствия, ещё болит во мне всё от одного вида следователя за письменным столом. Вдруг опять переворох прежнего дела: ещё какие-нибудь странички из дневника, ещё какие-нибудь письма…»
Оказалось — совсем другое.
История, как вербовал Солженицына лагерный опер; как отрабатывал приём («остаётесь ли вы после всего пережитого советским человеком? не переменились ли? не озлобились ли?»); как склонял к сотрудничеству, предлагая сообщать о готовящихся побегах уголовников; как подсунул чистый бланк и продиктовал текст (из которого слово «блатные» испарилось); как придумал «агенту» кличку — эта история со всеми нюансами двухчасового поединка будет впоследствии рассказана публично. Но не надзирателем, который вёл зэка в кабинет опера. И не опером, конечно. И даже не чёрным копателем секретных архивов — из тех, кто точно знает, как делаются «утечки» и как, по заданию ведомств, рушатся репутации (и по сей день никто не обнародовал тот злополучный листок, спрятанный в сейф и потом подшитый где-то в нужном месте к нужной папке, и ту бумажку «о неразглашении»).
Историю о том, как помощник нормировщика в лагере на Калужской заставе стал «Ветровым», поведал миру сам Солженицын. «“Ветров”. Эти шесть букв выкаляются в моей памяти позорными трещинами. Ведь я же хотел умереть с людьми! Я же готов был умереть с людьми! Как получилось, что я остался жить во псах?» Он не оставил себе ни малейшей зацепки — дескать, был завербован, потому что пытали голодом, ледяным карцером, загоняли иголки под ногти. Он заставил себя вспомнить тот свой страх второго срока или далёкого этапа: зима, вьюга, а тут сухо, тепло, сытно, ходит жена, носит передачи. Он назовёт этот страх «продажей души для спасения тела». И минуты не побывши осведомителем (с блатными не сближался, в их разговоры не вникал, потому не видел и не слышал, как средь бела дня пролез через забор зоны и удрал молодой вор), он обвинит себя в мерзости, которой не совершал. «В тот год я, вероятно, не сумел бы остановиться на этом рубеже. Ведь за гриву не удержался — за хвост не удержишься. Начавший скользить — должен скользить и срываться дальше».
Чтó значило в его случае — «должен скользить и срываться дальше»? Получалось, что скольжение началось с надетой в лагере военной шинели, которая для глаз опытного кадровика уже была паролем. Получалось, что автобиография, написанная в Новом Иерусалиме (Солженицын и думать о ней забыл), продолжила начатое: ведь в той бумаге он сам напомнил начальству, что был офицером и командиром, то есть советским человеком. И значит, у любого опера была на него безотказная отмычка.
«Что-то мне помогло удержаться, — напишет Солженицын в “Архипелаге”. — Так и обошлось. Ни разу больше мне не пришлось подписаться “Ветров”. Но и сегодня я поёживаюсь, встречая эту фамилию». Но высвободился он из петли проклятого псевдонима не постольку, поскольку в условиях шарашки (из ведомства МГБ—МВД СССР) оперá (из ведомства УИТЛАГ по Московской области) потеряли его из виду. Он стал свободен от «Ветрова», потому что рассказал о нем сам, в годы, когда вербующая организация продолжала оставаться всесильной, рассказал так, как ещё никто тогда не смел говорить (ибо такоедаже и слушать было опасно). «Ветров», извлечённый из секретного сейфа на свет божий, перестанет быть двойником Солженицына и его наваждением: точка слабости станет опорой силы.
Но именно поэтому и вследствие этого «Ветров», по спецзаказу родного ведомства, в нужное время будет реанимирован. Мертвяку сочинят легенду, возобновят карьеру и заставят отрабатывать пайку — чтобы потом показательно сдать: «контора» сама «разоблачит» и сама «устыдится» своего агента. Фантом «Ветров» станет самой циничной и самой топорной клеветой ведомства (и его многочисленных подведомственных) на Солженицына: история борьбы писателя с «Ветровым-2» протянется вплоть до 2003 года, когда фальшивку предъявят миру новые затравщики.
…Весной 1946-го, пребывая в ожидании амнистии, но уже не очень веря в её неизбежность, Солженицын решил действовать самостоятельно. Вокруг только и говорили о пересмотрах дел, об изменении срока, о смягчении наказания, о помилованиях, являлись какие-то удачные случаи освобождений, примеры послаблений. Тянулась долгая канитель — нужно было списаться с товарищами по дивизиону, чтобы те ходатайствовали перед командирами о характеристике. Нужно было раздобыть ещё одну характеристику из своего нынешнего лагеря (и бесконечно напоминать о том начальству). Нужно было советоваться с адвокатом — никто не знал, какие и куда есть ходы для 58-й. Нужно было составить грамотное заявление (и адвокат должен был подсказать — как и на чье имя его писать, чтó именно просить).
Солженицын начал с дивизиона. Написал несколько писем — Наташа переслала их в часть, на имя сержанта Соломина. Оказалось, фронтовые товарищи не забыли комбата: Овсянников, принявший батарею после ареста Солженицына, совместно с командиром дивизиона Пшеченко, при согласовании с комбригом Травкиным (уже генерал-майором) написали боевую характеристику на бывшего капитана, ничуть не поосторожничав и ни на йоту не умалив его офицерских заслуг. Эта характеристика ставила всё на свои места: и то, какова была боевая работа комбата с декабря 1942 года, и то, как он вёл себя в острые и опасные моменты. «За время пребывания в моей части Солженицын был лично дисциплинирован, требователен к себе и подчинённым, его подразделение по боевой работе и дисциплине считалось лучшим подразделением части. Выполняя боевые задания, он неоднократно проявлял личный героизм, увлекая за собой личный состав, и всегда из смертельных опасностей выходил победителем. Так, в ночь с 26 на 27 января 1945 года в Восточной Пруссии при контратаке немцев его батарея попала в окружение. Гибель ценной секретной техники и личного состава казалась неминуемой. Солженицын же, действуя в исключительно трудных условиях, личный состав из окружения вывел и технику спас. За время боевой работы на фронте его подразделение выявило 1200 батарей и отдельных орудий, из которых 180 было подавлено и 65 уничтожено огнём нашей артиллерии с его личным участием. К боевой технике, к автомашинам, к оружию Солженицын относился бережно и всегда содержал в боевой готовности. За отличные боевые действия на фронте борьбы с немецко-фашистскими захватчиками Солженицын был награждён орденами…»
Характеристика была подписана 28 апреля 1946 года — с момента ареста комбата прошло четырнадцать месяцев, близилась годовщина победы, бывшие сослуживцы выросли в чинах и наверняка дорожили пребыванием в рядах вооружённых сил. Но и генерал Травкин, и подполковник Пшеченко (не говоря уже об Овсянникове и Соломине [33]), пытаясь спасти фронтового товарища, выдержали человеческий экзамен — хотя сама бумага пока лежала без дела. Впрочем, никуда не двинулась и положительная характеристика из лагеря; адвокат, нанятый Наташей за немалый аванс, не верил, кажется, в успех предприятия. Солженицына раздражало бездействие, и он пробовал сам составить прошение, приложив к нему свои патриотические стихотворения.
Летом 1946-го казалось, что всё зашло в тупик. Уехал восвояси ансамбль. Так и не случилась в годовщину победы амнистия — мечты о ней хирели день ото дня и совсем захирели к концу мая. Что-то невразумительное мямлил адвокат. Приходилось тянуть лямку на общих (пусть и не очень тяжёлых) работах. Внутренний режим всё время болезненно напоминал о себе — то лишением свиданий, то мелочными придирками, то конфликтами с разным начальством. В конце июня Саня писал жене: «Настроение у меня сейчас как раз такое, с которым можно выдержать срок… Брожу одиноко, сижу читаю, на проверках — стою молча. Без дела ни с кем первый не заговорю. Когда заговорят об амнистии — усмехнусь криво и отойду… Ничего серьёзного не жду от хлопот с адвокатом, вообще ничего радостного не жду до окончания срока».