Вскоре, однако, план этот рассыпался сам собой: Солженицын узнал (написала ростовская приятельница матери, Мария Денисовна Куликова), чтó же на самом деле происходило с Таисией Захаровной в течение десяти месяцев. «Оказывается, нашу квартиру на Ворошиловском разрушило бомбой в мамино отсутствие. Два зимних месяца (после того, как в октябре 42-го она выбралась из Георгиевска в Ростов. — Л. С.) мама жила у вас, у Александры Ивановны (А. И. Зубова, знакомая Решетовских, постоянно проживала в их квартире. — Л. С.), а потом почему-то переехала на Темерницкую, 102, кв. 7 — 4-й этаж, холод, лестница, одышка, вода, дрова да прибавь ещё голод ( чемжили?) и старый туберкулёз. В результате мама так ослабла и так заболела, что уже не только работать или ухаживать за собой не может, но даже лежать!»
Было свидетельство и от самой Александры Ивановны (тёти Шуры). 18 марта 1943-го она писала тётям Решетовским в Кисловодск. «Час тому назад была у меня Таисия Захаровна. Она выглядит и чувствует себя ужасно. Не знаю, вытянет ли она? Ждёт вестей от сестры и от вас. О Сане ничего не знает, жаждет узнать, где Мария Константиновна, чтоб узнать, где Саня. Конечно, ей не следовало уезжать от сестры, там бы она питалась. Теперь она опять хочет ехать к ней». Через два месяца тётя Шура писала в Кисловодск снова. «Таисия Захаровна приехала в Ростов, кажется, в конце октября, два месяца жила со мной, работала. Всё время её мучил кашель, чувствовала себя ужасно. Температура в нашей квартире не превышала 7°. Таисия Захаровна не могла выносить такого холода и, как только она получила топливо, перешла в свою квартиру на Темерницкой. Она уезжала уже такая слабая и больная, что я уже боюсь, что она не доехала или свалилась по приезде к сестре. Нельзя было ей уезжать от сестры. Недоедание, почти полное отсутствие жиров, тяжёлые бытовые условия и 4-й этаж привели её в такое состояние, что, я боюсь, она уже не выкрутится».
Почему мама уехала в октябре 42-го от сестры Маруси? Почему оставила квартиру Решетовских (где было достаточно места для двух женщин) и ушла в комнату на верхний этаж? Причина обоих уходов, скорее всего, была одна и та же: во-первых, деликатность и боязнь кого-то стеснить, во-вторых, страх остаться совсем без жилья. Бросить на зиму ростовскую квартиру на произвол судьбы в первом случае (потом окажется, что сгорела одна стена, а вещи разворовали соседи). Ничего не получить от властей после освобождения Ростова, тем более что вот-вот могли вернуться из Кисловодска сёстры Решетовские и Наташа с мамой из эвакуации, во втором случае. (Сестры Н. Н. и М. Н. Решетовские вернулись из Кисловодска в Ростов только в декабре 1943-го, застав тётю Шуру совершенно больной и опухшей от голода, а квартиру запущенной, закопчённой, с выбитыми стёклами.)
Мария Денисовна сообщала также, что Таисия Захаровна не имела от сына никаких известий, не знала, жив ли он, и только в самый последний день получила от невестки телеграмму с номером Саниной части: «Она была счастлива, бедненькая». 20 апреля в отчаянном положении Таисия Захаровна выехала в Георгиевск.
Солженицын боялся за мать со стороны бомб, снарядов, немцев, а про туберкулёз — забыл думать. «Меня сейчас щемит-щемит: всегда ли я был, как нужно, нежен, ласков, заботлив с мамой? Иногда я был непростительно равнодушен к ней, иногда груб. А ведь она не выходила второй раз замуж — из-за меня. Просидела много ночей за сверхурочными работами на машинке — из-за меня. Ломило спину, на съездах за стенографией трепались нервы, терялось здоровье в мороз в сарае за колкой угля, в метаниях на базар, из горячей комнаты в холодную переднюю и назад. Плеврит, туберкулёз — и через силу вставала — 38, 39, трясло, ломало — имея бюллетень, шла на работу, чтобы только вечером попасть на съезд и заработать что-нибудь ещё для сына. Она соткала мне беззаботное счастливое детство, которое сейчас приятно вспомнить, она создала все материальные условия для моего духовного развития, а за последним не угналась, много плакала и страдала, оттого, что я ничем не делится с ней. Даже женился — и то не сказал… Почему так идиотски устроен человек, что ценит людей больше тогда, когда теряет их, чем когда имеет?»
Необходимо было срочно спасать маму — выслать деньги на лечение и питание, успокоить её, наладить регулярную помощь. 12 мая Таисия Захаровна уже писала сыну из Георгиевска, что ей лучше и что она встаёт с постели, а до этого была так слаба, что не могла ни читать, ни писать. Вскоре в нескольких письмах Таисия Захаровна подробно описала историю своих скитаний, гибели квартиры, пропажи вещей. «Я надеюсь, что мамка в Георгиевске выправится и встанет на ноги», — с таким оптимистическим настроением Солженицын готовился встретить большие военные события лета 1943-го.
Фронтовая жизнь оставляла ему в тот момент не слишком много времени на личные дела. В начале июня КП комбата Солженицына находился менее чем в трёх километрах от переднего края. Написать письмо или сделать беглый набросок в блокноте удавалось при свете электрического фонарика ближе к ночи, когда замолкала артиллерия. Но гудели тяжёлые бомбардировщики с грузом бомб для немцев, и можно было устроиться в блиндаже, завешивая дверь плащ-палаткой, закрывая окна куском железа. Когда комбат садился писать, рука сама тянулась к железной коробочке с папиросами — курить приучила война. С самого её начала он вёл блокноты — и в гужевом батальоне, и в училище, но истинная эра блокнотов началась здесь, на Центральном фронте, с первых же дней. Ведь фронтовые письма — к матери, жене, друзьям, какими бы подробными они ни были, не могли вместить всех событий, что происходили с ним здесь, в двухмесячном стоянии под Новосилем, в ежевечернем ожидании, что ЭТО — прорыв, наступление по всей линии фронта — начнётся уже завтра.
И оставалось пока трезвая оглядка на цензуру. В том же мае произошёл случай, который никак не мог бы (пока не мог!) стать сюжетом письма или рассказа: в стеблях некошеной травы запутались рассеянные по полю вражеские листовки на русском языке. Солженицын впервые читал о какой-то армии РОА, о смоленском Русском комитете, впервые видел снимок генерала Власова (лицо казалось сыто-удачливым), читал изложение его биографии. Странные русские, во вражеской униформе, с немецкими серебряными орлами, нагло предлагали — сдаваться без боя: «Так это казалось мертворождённо! Так это немецким духом пахло!».
Власов и его армия надолго стали темой тайных раздумий и недоумений. Много раз вымокшие и высохшие листовки, затерявшиеся в травах прифронтовой полосы, не убеждали ни в чём. «Держа в руках эту листовку, трудно было вдруг поверить, что вот — выдающийся человек, или вот он, верно отслуживши всю жизнь на советской службе, давно и глубоко болеет за Россию. А следующие листовки, сообщавшие о создании РОА — Русской Освободительной Армии, не только были написаны дурным русским языком, но и с чужим духом, явно немецким, и даже незаинтересованно в предмете, зато с грубой хвастливостью по поводу сытой каши у них и весёлого настроения у солдат. Не верилось в эту армию, а если она действительно была — уж какое там весёлое настроение?..»
Но в сам факт — что есть русские несоветские, которые и в самом деле сражаются против русских советскихкруче всяких эсэсовцев, — пришлось поверить. И больше всего хотелось понять, кто эти неведомые враги? Откуда? Давно ли на чужбине и как оказались вместе с немцами против своих? И кто им свои? И кому они — свои? «…Вашей жизни, ваших мыслей след / Я искал в берлинских передачах / И страницы власовских газет / Перелистывая наудачу — / Подымал на поле боя и искал чего-то, / Что за фронтом и за далью скрылось от меня. / И — бросал. Бездарная работа, / Шиворот-навыворот советская стряпня».
Со страниц грубых пропагандистских листков веяло тоской; душа досадовала, и ничто не могло утолить жажды разгадать эту тайну.
Постепенно приходило понимание их безнадёжной судьбы: им не оставили выбора, они не могли драться иначе, они не ведали страха, не ждали пощады и были руководимы крайним отчаянием. В советском плену их расстреливали, едва только слышали первое разборчивое русское слово от пленника с тойстороны. Взятые в плен, они бросались под танки, чтобы умереть солдатской смертью, а не быть удавленными в камере, — в Восточной Пруссии Солженицын увидит, в нескольких шагах от себя, как был раздавлен гусеницей танка пленник-самоубийца. Комбат корил себя и стыдился, что не остановил особиста (« ничего не сказал и не сделал, прошёл мимо»), который, сидя на лошади, погонял кнутом и стегал по голой спине, как скотину, пешего власовца. А тот звал на помощь «господина капитана», полагая, что всякий честный офицер обязан прекратить истязание пленного (видимо, не знал, что в Красной Армии «мешать» особисту не положено).