Обсуждение первой части «Ракового корпуса» было назначено на 18 июня. «Новый мир» переживал не лучшие времена. В партийных инстанциях его считали главным поставщиком крамолы. Твардовского, как уже было ясно, не избрали на XXIII съезд в наказание, и был пущен слух, что ему уже готова замена. Его грубо толкали к отставке. Цензура издевалась над журнальными материалами подолгу, со смаком, беря редакцию и авторов на измор. После бесконечных поправок, унизительных уступок тексты всё-таки вынимались из номера, неизвестно кем, неизвестно почему. В ходу была злая шутка: «Мы наш, мы новый мирразрушим, до основанья, а затем…»
Ещё в феврале 1966 года сотрудники газеты «Советская культура» во главе с главным редактором отправили в Президиум ЦК письмо о спектакле «Тёркин на том свете», поставленном в Театре сатиры. «Мы имеем дело с произведением антисоветским и античекистским… Удивительно почти полное совпадение авторских выпадов, намёков и полунамёков в адрес органов государственной безопасности, в адрес наших славных чекистов с клеветой, характерной для буржуазной пропаганды… Главный порок — в литературном первоисточнике, которому, к сожалению, до сих пор не дана принципиальная партийная оценка».
Это был прямой донос — и доносчики открыто предлагали, как лучше расправиться со спектаклем. Надо, во-первых, показывать его не мещанам, с их истерическими восторгами по поводу любого политического намёка, а рабочей аудитории, которую можно подтолкнуть к обструкции представления. Во-вторых, поработав с труппой, можно подвести сознательных артистов к отказу от участия в спектакле. Эта отравленная стрела метила не столько в театр, сколько в Твардовского. Позднее, когда «Тёркин на том свете» будет запрещён, Семичастный ясно выразит свое отношение к журналу и его редактору: «Трудно найти оправдание тому, что мы терпим по сути дела политически вредную линию журнала “Новый мир”… Наша реакция на действия редакции “Нового мира” не только притупляет политическую остроту, но и дезориентирует многих творческих работников».
Можно понять, почему журнал сделал из «Ракового корпуса» секретный документ: боялись, что текст утечёт, как утёк «Круг». Но автор был уже не тот, что два года назад, и делать секрет из своей новой вещи не хотел: понимая, что публикация повести почти невозможна, он надеялся на её вольное хождение в Самиздате. Однако связь с «Новым миром» была жива, несмотря на размолвку с Твардовским. Во всяком случае, А. И. рассчитывал добиться ясности и распорядиться своим сочинением по собственному разумению.
Обсуждение длилось пять часов, за чаем из самовара, в полном составе редакции. Лакшин, участник обсуждения, записал в тот день: «Солженицын, как всегда, слушал всех внимательно, молча, расписывая замечания на 2-х бумажках. Потёртый учительский чёрный портфель с двумя замками, обращение, несколько неловкое, “друзья мои”, учительский тон — всё это от его педагогической практики — другой аудитории он и не знает. Кое-где он наскакивал, как боевой петух, но всё же сказал, что чувствует себя среди друзей и потому хочет объясниться». Объясняться пришлось подробно, дотошно — и в целом, и по частностям, и по заглавию (ему, однако, казалось, что большого интереса в себе он не ощущает, будто речь идёт не о его книге).
Мнения резко разделились: «Кисло выступили Закс, Кондратович, сдержанно говорил Дементьев. Я говорил, кажется, горячо и взволнованно… Очень хорошо, интересно говорил А. Т. <...> Трифоныч очень хвалил повесть, но порой, говорил он, чувствуешь резь — нет, так не может быть…» Молодая (низовая) часть редакции энергично ратовала запечатание повести, а старая (верховая) — столь же энергично против. И. Виноградов, недавно принятый в журнал критик, сказал то же, что говорил Твардовский в связи с «Одним днём»: «Если этого не печатать, то неизвестно, для чего мы существуем». Лакшин горячо уверял, что держать такую повесть взаперти — значит брать грех на душу. О нравственном долге перед читателем напоминали Марьямов и Берзер. Но старикигнули свою линию: тенденциозно… слабее, чем роман... не завершено, только 1-я часть... Голос главного, однако, рассеял сомнения: эту вещь мы хотим печатать, после доработки мы её запустим, и будем стоять за неё, сколько есть сил и даже больше.
Всё кончилось как будто хорошо — казалось, повесть одобрена. «Солженицын — великий писатель, а мы больше, мы — журнал», — записал в тот день Лакшин слова Твардовского. Чтó это значило для повести, стало понятно очень скоро. 4 июля А. И. снова был в редакции, принёс поправки. Теперь повесть имела запасные названия: то ли «От среды до четверга», то ли «Корпус в конце аллеи». Ещё через две недели состоялось новое обсуждение. Молодёжь по разным причинам отсутствовала, а старики (во главе с уже обработанным Твардовским) как раз были на месте. А. Т. сказал отчётливо: благоприятных обстоятельств для печатания повести у журнала нет; надо встать на ноги; выступать с такой вещью сейчас — рискованно, невозможно. Формально рукопись считается «в основном одобренной», и редакция готова подписать договор. Автору предлагается дописать и принести вторую часть, потом и решать. «Без меня обсуждали повесть Солженицына и решили отложить — Твардовский переживает всевозможные опасения — и очень давит на него укоренившаяся “дурная репутация” автора», — записал Лакшин 28 июля, вернувшись из загранпоездки. Чуковский отмечал и другой оттенок коллизии, известный ему по слухам: «С Солженицыным снова беда. Твардовский, который до запоя принял для “Нового мира” его “Раковый корпус”, — после запоя отверг его самым решительным образом».
Такое решение Солженицын, в общем, предвидел и отнесся скорее с облегчением, чем с обидой. Он тотчас принял точный порядок действий: договор не подписывать, рукопись забрать, все исправления уничтожить, прежний текст восстановить, первую часть отдать в Самиздат, вторую писать, а потом тоже выпустить на волю. Это и была искомая свобода от обязательств. Вольного плавания «Корпуса» (дописанного за лето и отпечатанного Люшей на ураганных скоростях), уже ничто не могло остановить. «Новый мир» как бы толкал повесть в открытый мир Самиздата.
В тот день, 19 июля, ещё до решения редакции, А. И. в предвидении событий сообщил Твардовскому, что его изъятые сочинения читаются избранными лицами по некоему списку; против автора настраивается общественное мнение. Твардовский позвонил Черноуцану — и после обсуждения в «Новом мире» Солженицын был там принят, внимательно выслушан, как будто даже понят, но — с нулевым результатом: ни обещания, ни предложения, ни совета. Решимость обратиться на самый верх созрела сразу, как только он убедился в никчемности промежуточных чиновных звеньев. Чтó мог сделать зам. зав. отдела ЦК, если он выполнял команды того самого верха? 25 июля на имя Брежнева было написано письмо с изложением обстоятельств, объяснением позиций, с просьбой о содействии. «Я прошу вас принять меры, чтобы прекратить незаконное тайное издание и распространение моих давних лагерных произведений, изданное же — уничтожить. Я прошу вас снять преграды с печатания моей повести “Раковый корпус”, книги моих рассказов, с постановки моих пьес. Я прошу, чтобы роман “В круге первом” был мне возвращён, и я мог бы отдать его открытой профессиональной критике». Копия была послана Черноуцану.
Никакого ответа или отклика не последовало никогда и ниоткуда.
«Я бился и вился в поисках: что ещё? что ещё мне предпринять против наглого когтя врагов, так глубоко впившегося в мой роман, в мой архив? Судебный протест был бы безнадёжен», — размышлял Солженицын в «Телёнке». Но насколько перспективен был этотшаг — письмо в ЦК? После снятия Хрущёва автор «Ивана Денисовича» не питал иллюзий, будто новая власть способна к диалогу, будто она нуждается в критике снизу, будто она способна к развитию и изменению. Он знал ей цену, он дал ей точную оценку, зафиксированную магнитофонной плёнкой на квартире Кобозева. Чего мог ждать он от бывшего комсомольского вожака Семичастного, назвавшего (под диктовку Хрущёва) Пастернака на пленуме ВЛКСМ в 1958 году «свиньёй» и «паршивой овцой»? [87]Что, став Председателем КГБ, тот одумается и осознает постыдность своих погромных речей? Нет, конечно. «“Оттепель” разморозила либеральных критиков устоев Советской власти и политики КПСС в области идеологии. Их надо было одёрнуть» — так рассуждала власть, закрепляя за собой вечное право «одёргивать». Но — власть это уже поняла — не изменял себе и писатель Солженицын, один из самых серьёзных её критиков, чтó бы он ни говорил и кому бы ни писал. Власть, захватив его архив и прослушав плёнку, не верила ему больше на слово.