Это был внутренний, глубинный разрыв с оттепельным культурным кругом — разрыв, потенциал которого будет осознан много позже. Первыми почувствовали неладное близкие Солженицыну люди. «Я, — признавалась Решетовская (1975), — читала повесть по мере того, как она переписывалась вторично, и должна сознаться, что медленно развивающееся действие “Одного дня”, описываемое как бы бесстрастно, поначалу казалось мне скучноватым…» В это время любимой книгой жены, над которой она прорыдала неделю, был роман Ремарка «Три товарища», присланный в подарок Лёвой Копелевым, автором предисловия. И ещё одно свидетельство мемуаристки. 2 ноября 1959 года Копелев был в Рязани с лекцией о Шиллере и пробыл у Солженицына с вечера до утра. «Перелистав рукопись “Ивана Денисовича”, отмахнулся от нее, небрежно бросив: “Это производственная повесть”. Да ещё нашел, что она перегружена деталями». Только что принятый в Союз писателей СССР, выпустивший однотомник своих статей и проживший лето в переделкинском Доме творчества, Копелев хорошо сознавал своё превосходство над учителем из провинции, который «неосмысленно» тянется в литературу. «Московский литератор» несколькими выпусками описал его, Копелева, жизнь и творческий путь — по меркам времени, увековечил. Дистанция была огромна, и Лев дал её почувствовать рязанским друзьям. «Вся история его приезда, пребывания здесь и отъезда достойна была бы юмористических красок, если бы он не проявил некой небрежной невнимательности, нечуткости, которая очень обидела меня и за меня — Наташу», — писал Солженицын Зубовым, которые, как всегда, были в курсе Саниных общений, передвижений, увлечений.
Солженицын воспримет обе оценки как тупик своего литературного подполья. «Жена, упиваясь “Кругом”, об “Иване Денисовиче” нашла, что “скучно, однообразно”, а Лев Копелев сказал: “типичный соцреализм”. Копелев был тогда для меня единственным выходом в литературный мир, но как в 1956 году он забраковал всё моё привезённое из ссылки, так теперь, побывавши в Рязани, отверг и всё дальнейшее, включая “Круг”». Добавим, что и Панин противился выходу в публичность: это, говорил он, донос на самих себя, и всех ставит под удар. Он был в отчаянии от решения Солженицына и яростно упрекал его — как можно было позволить герою самозабвенно отдаться рабскому труду. Лишь спустя двадцать лет Панин признает, что был неправ. «Я не предугадал отзвук и влияние лагерной тематики, которая благодаря Солженицыну прорвалась в советскую литературу».
Теперь кажется чудом, что рассказ об «одном зэке» вместился в то щедрое событиями и разъездами лето. Солженицын писал с середины мая почти до конца июня, дней сорок пять, и успел закончить рассказ до отпуска: 26-го он и жена отправились в Ростов за тётушками. Переезд занял десять дней, а потом наступило время Крыма — 16 июля они выехали к Зубовым. Те обживали квартирку в посёлке Черноморское, привыкали к морскому прибою после казахских степей и принимали гостей, которые вдруг все потянулись в Крым. Трёхдневная встреча в Рязани в сентябре 1958-го (Зубовы заезжали по дороге в Крым) только разожгла аппетиты, и теперь предстояло просторное и нестеснённое общение.
Путешественники сняли комнату неподалеку от стариков, по утрам и вечерам плескались в море, но днём, укрывшись от жары, Солженицын писал. Здесь был начат рассказ «Не стоит село без праведника»: долг памяти Матрёны. «На сто восемьдесят четвертом километре от Москвы…» — так начиналась история её нескладной жизни, которая причудливо переплелась с судьбой учителя-постояльца. «Не умемши, не варёмши — как утрафишь?» — бывало, говаривала Матрёна. Сейчас, под пером бывшего жильца она волшебно оживала, а скудная её картоннаястряпня с неуряднымивложениями вызывала не изжогу, а прилив мощного вдохновения. Самим своим существованием Матрёна потрафлялапостояльцу — и теперь её простое имя, её двор, её жизнь в зáпущисплетались с его судьбой в единое целое, как счастливо найденная рифма. Меньше года простоял у Матрены учитель, а она отныне поселялась в его судьбе навсегда. Значит, был смысл тянуться в глубинную Россию и в сельскую школу. И выбрать Торфопродукт, и найти славное место с ивами возле высыхающей подпруженной речушки с мостиком, где плавали утки и выходили, отряхиваясь, на берег гуси, и каждый день топать два километра в школу и два обратно, хотя о школе той так ничего и никогда не написалось.
За две недели Солженицын разогнался, но жара не дала закончить рассказ. И было у него к Николаю Ивановичу ещё одно дело: рассредоточить хранение машинописных копий. «И уже б не обременять стариков — а не было никого ближе и доверенней. В 1959 году отвёз я им из Рязани — все пьесы, лагерную поэму и “Круг первый” (96 глав), который тогда казался мне готовым. И снова Н. И. устроил двойные донья, двойные стенки в своей грубой кухонной мебели — и попрятал моё». Зубовы хлопотали о реабилитации, дело тянулось долго, стариков будто брали измором и на первое прошение отказали, Саня же, посвященный во все тонкости их следствия, был советчиком и утешителем.
Крымские каникулы закончились 5 августа. Автобус вёз до Симферополя, поезд доставил в Днепропетровск, пароход — в прекрасный Канев. После суток «сказочного отдыха» они выехали в Киев: раздобыв подробную карту, четыре дня изучали город квартал за кварталом. Проникли в Кирилловскую церковь, где шла реставрация, любовались фресками Врубеля и — тоже повезло — иконами Владимирского собора. 14 августа вылетели в Москву: в жизни А. И. это был первый самолёт. «Перелёт на «ТУ-104» производит впечатление могучее, но не скажу, чтобы приятное. С десяти тысячи метров, когда ни одни населённый пункт не виден отдельно, реально ощущаешь ту “пустынность” нашей планеты, о которой пишет Экзюпери. Вся земля кажется в заплатах, как рубище». Он описывал Зубовым вид из окна, рёв двигателей, давление в ушах при снижении, а потом и московские впечатления: ВДНХ, кинофестиваль (Лева достал билеты), Архангельское и Абрамцево («вот в таком месте пожить бы, в такой “зоне тишины”»).
Но дома нужно было переставлять мебель, переделывать электропроводку, заготовлять картошку и дрова на зиму (эта забота всегда была целиком на нём), осенью наплывали другие хозяйственные и школьные обязанности, а нагрузка в новом учебном году вышла максимальной — физика в 10-х классах с большой экспериментальной работой. Имея только два свободных от школы дня, обязывая себя следить за «Наукой и жизнью», «Знанием-силой», «Юным техником» и «Техникой молодежи» (а хотелось читать ещё «Искусство кино», «Театр», «Новый мир» и быть в курсе книжных новинок), он вместил в осень 1959-го окончание «Матрёны» и чистовую перепечатку «Ивана Денисовича».
Ему хорошо работалось. «Мне было дико слушать, — напишет он в “Телёнке”, — как объясняли по радио обеспеченные, досужие, именитые писатели: какие бывают способы сосредоточиться в начале рабочего дня, и как важно устранить все помехи, и как важно окружиться настраивающими предметами». Тишины в Рязани уже не было: прямо перед домом открылась оптовая продуктовая база, и теперь по целым дням здесь ревел транспорт. Но, научившись складывать строки в колонне под конвоем, в степи на морозе, в литейном цеху и в гудящем бараке, он был естественно приспособлен писать всюду, потому тарахтевшие грузовики как будто и не мешали. «Лишь бы выдался свободный часик-другой подряд!» В конце года, одолевая незнакомую для себя форму, написал сценарий «Знают истину танки» — сгусток событий семи- и пятилетней давности: лагерные волнения в Экибастузе, участником которых был он сам, и восстание в Кенгире, о котором знал по рассказам.
Опять мятежному учителю виделся чёрный силуэт зоны — вышки и столбы с фонарями, колючая проволока во много нитей. Опять слышались мерные удары в рельс, и вставала перед глазами прежняя картина: голая «линейка» меж бараков, три тысячи спин по пять в шеренгу, и номера— грязная, голодная, пригорбленная публика, в чёрных спецовках и чёрных картузах с белыми лоскутами — три спереди и один сзади, меж лопаток. И надзиратели с голубыми погонами и голубыми околышами фуражек, стоявшие, расставив ноги и обхлопывая заключённых. Носилки с диким камнем, надрывная работа, неудачливый побег, избитые в кровь беглецы — вся эта проклятая жизнь без справедливости… А ещё забастовка, расстрелы из пулемётов… Сценарист писал так наглядно, с такой детальной прорисовкой, что будущие читатели могли ощутить себя зрителями и без экрана («Как я любил годами этот фильм, как надеялся, что он грянет!»). Он заставлял себе помнить то, что уже давно пора было заслонить домашним уютом, летними отпусками, заботами о здоровье. К забвению призывал и персонаж сценария, находившийся по этусторону колючей проволоки: «Какой дурак это придумал — старое ворошить? Сыпать соль на наши раны!»