Он — продержался. Не имея паспорта, жилья, имущества, свободы передвижения (ссылка замыкала круг в 50 километров), родных, любимой женщины рядом, он писал о счастье: «Никогда я, кажется, так хорошо не жил». «Он сразу покорял своим внутренним обаянием, эрудированностью, всесторонней образованностью, и особенно в литературе, что меня всегда изумляло, — вспоминала (1994) Т. Д. Лызлова, попавшая в Коктерекскую школу в 1952 году, после Ярославского педагогического училища. — Все дети в нашей школе были влюблены в математику и в Солженицына. Дети не очень хорошо владели русским языком. И вот им преподают математику на русском. И как! И они великолепно её усваивают. И легко пишут всякие замысловатые формулы, и бегают стайкой за своим учителем, который ходит по посёлку в поношенных ботинках и таких же поношенных брюках. И никто не обращает внимания, что у него всего, почитай, две рубашки, одна в жёлтую полосочку, другая — белая, единственная белая, с прохудившимся воротником, который некому заштопать… Он для нас был одинокий мужчина, очень притягательный. И девушки им увлекались. Он не хотел жить “впрохолость”. Но что он мог предложить будущей жене?.. Он жил по закону, который сам сотворил для себя в то время: “Сердце сжать… И ничего не ждать от будущего — лучшего… Вечно — так вечно”».
Ссылка, поманив счастьем учительства, мгновенно же и выставила счёт. 25 апреля (он едва успел оформиться в школе и взять на складе райпо нужные учебники), навалилась странная болезнь, с температурной лихорадкой и перемежающими болями. Эти боли впервые заявили о себе ещё в домике-курятнике бабушки Чадовой: обильная еда однажды так надавила на живот, что он не мог спать. Но потом его пригласила жить ссыльная семья Якова и Екатерины Мельничук, там он столовался и прожил несколько недель, не имея забот о быте [51]. Боли как будто затихли, но ненадолго — в Первомайские праздники пришлось обратиться в районную больницу. Никто не понимал, чтó с ним; заподозрил неладное, осмотрев больного, ссыльный доктор Зубов, акушер-гинеколог (они познакомились в коридоре больницы как два бывших зэка) — заподозрил, но не сразу решился сказать. Да и Саня не сразу рассказал про вырезанную в лагере опухоль, и доктор не сразу понял, что за прошедшие после операции четырнадцать месяцев могли вырасти метастазы. И не про то были их первые встречи, вскоре ставшие тесной, сердечной дружбой [52].
В «Невидимках», дополнении к мемуарам «Бодался телёнок с дубом», Солженицын посвятит чете Зубовых, Николаю Ивановичу и Елене Александровне, благодарный, восторженный очерк: то были люди лучшие из лучших. «В завязавшейся нашей дружбе было что-то юношеское: и эта наша бессемейность (жена Зубова находилась в это время в красноярской ссылке — Л. С.), и юношеские характеры у обоих, и это ощущение раннего прекрасного началажизни, какое овладевает освободившимся арестантом, и даже степная казахстанская весна с цветением пахучего джангиля и верблюжьей колючки — да ещё 1 весна после смерти Сталина, последняя весна Берии».
Саня годился Николаю Ивановичу в сыновья: тридцать четыре против пятидесяти восьми. Очарованный новым другом, он решил открыться ему, первому и последнему в ссылке. Вдвоем они уходили за край поселка, и Саня по памяти читал своё— стихи, отрывки из поэмы, куски прозы, волнуясь, как воспримет всё это девятыйза тюремное время слушатель, после Панина, Копелева, Баранюка, Карбе, Киреева, Раппопорта и других. Память по-прежнему оставалась единственным хранилищем, но Зубов, в отличие от предшественников, не хвалил, а только изумлялся, как можно так изнурять свой мозг. Вскоре Николай Иванович пришел к поэту с подарком, простым до гениальности: в фанерном посылочном ящике, столь привычном и неприметном реквизите ссыльного быта, имелось двойное дно с тайной полостью — «желанная тёмная глубина, сотня кубических сантиметров пространства, как будто и на территории СССР, а не контролируемого советской властью». Легко можно было в ящик положить листы, легко же и достать. Так вышли на волю двенадцать тысяч стихотворных строк — автор, имея потайное хранилище, доставал из памяти стихи, поэму, две пьесы, записывал их и прятал. Подпольный автор и прирождённый конспиратор чудесным образом встретились (тайный смысл первомайского больничного эпизода?) и обрели друг друга. Позже Зубов устроил потайное хранилище в обычном столе: «Как же это облегчило мне подпольное писательство: в последнюю минуту перед школой я всё прятал в своей одинокой халупке с лёгким навесным замочком, игрушечными рамами, и уходил на многие часы совершенно спокойно: и грабитель не польстится, и сыщик из комендатуры не найдёт, не поймёт».
Учебный год закончился, прошли выпускные экзамены, и начальство, уходя в отпуск, возложило на нового учителя временные, на срок каникул, обязанности директора школы, чтобы присматривал за текущим ремонтом здания. Подняли зарплату, и это было весьма кстати. Рядом с Мельничуками сдавался домик за 60 рублей в месяц: учителю с 800 – 900 рублей оклада это было уже по карману. Домик на Пионерской улице, который позже Солженицын сможет купить [53], находился на отшибе: за 30 метров никто не жил и за 100 метров были видны все подходы. За калиткой и изгородью из колючих веток джангиля начиналась степь, а за ней синели Чу-Илийские горы. На улице, кроме глухой полевой тропинки, ничего не было; тишина во всякое время суток была изумительна. Домик с земляным полом (комната о двух окнах, кухня с окном и коридор) был добротный, высокий, светлый, чисто выбеленный. Новый жилец обставил его по своим средствам: кровать из трёх ящиков с матрацем и подушкой, набитых стружками (пошил сам), топчан, где сложены книги, чемодан, временно служивший столом (пока не появился настоящий), табуретка, посудный шкаф с полками, сколоченный из большого ящика. А ещё нужно было раздобыть одеяло (пока что согревала фронтовая шинель), топор и ведро; требовалась настольная лампа и множество мелочей; очень хотелось купить приёмник (Саня с начала Экибастуза был отлучён от музыки); приходилось запасаться топливом на зиму (вести за 20 километров саксаул), приобретать примус «для варки пищи»: иногда готовила старушка, сдавшая домик, но есть почему-то совсем не хотелось…
Но зато с сентября 1953 года, перебравшись в домик, автор тысяч строк, спрятанных в памяти, получил возможность не только записывать сочинения, но и дорабатывать их, держать в руках мелко-мелко исписанные листы. И это уже было несомненное счастье.
Новый учебный год (1953/1954) начинался замечательно. Работа увлекала, он навёрстывал оборванный войной 1941 год и сознавал, что преподавание — его родная стихия. Вёл в двух десятых и двух девятых математику, физику, астрономию, имел свыше 30 часов в неделю, почти две ставки. Школа отнимала весь день, оставляя для писательства вечер и ночь.
Но чем дальше в осень, тем сильнее донимал недуг: возвращались боли. В октябре Саня писал двоюродному брату А. Михееву (его и других родных удалось разыскать по переписке): «Этот год болею, болею непрерывно желудком, и ни средств, ни способов излечиться не знаю. Измучился совсем, в щепку превратился, так ещё год поболеть, так и на свете жить не захочешь». Доктор Зубов, уже посвящённый в подробности болезни, настаивал, чтобы Саня запросил из лагерной больницы анализы. «Я, — расскажет эту историю в “Раковом корпусе” Костоглотов, — написал в свой лагерь. Ответа не было. Тогда написал жалобу в лагерное управление. Месяца через два ответ пришёл такой: “При тщательной проверке вашего архивного дела установить анализа не представляется возможности”. Мне так тошно уже становилось от опухоли, что переписку эту я бы бросил, но, поскольку всё равно и лечиться меня комендатура не выпускала, — я написал наугад и в Омск, на кафедру патанатомии. И оттуда быстро, за несколько дней, пришёл ответ... Бумажка без печати, без штампа, это просто письмо от лаборанта кафедры. Она любезно пишет, что именно от той даты, которую я называю, именно из того посёлка поступил препарат, и анализ был сделан».