Со стаканом в руке она вернулась из кухни.
«Если ты не хочешь возвращаться в Париж, какого тебе от меня нужно? — воскликнул он зло. — Зачем было вызывать меня, тревожить… Я уже стал привыкать к жизни без тебя. Что ты меня дергаешь?»
«Эх ты, — она отпила большой глоток и укоризненно поглядела па него. — Эх ты, я-то считала тебя единственным человеком, кто понимает меня, кто может меня понять».
«Я могу тебя понять. Но ты перестань пить. Посмотри на себя, ты почернела от пьянства!»
«Это не от пьянства. Я болела тут… тяжело болела, какая ты безжалостная сволочь, Индиана. Я плакала над твоими книгами, а ты… безжалостная сволочь!»
«Заболела ты еще в первую неделю жизни здесь. Пора бы уже выздороветь, а? Пора прекратить спать с ворами и превратиться в нормальную женщину. А вместо того, чтобы плакать над моими книгами, ты бы лучше поплакала надо мной. Что за жизнь у меня с тобой?»
Опустошив стакан, она влезла на кровать матери с ногами и, повозившись, устроилась на коленях, лицом к рему. «Я должна сказать тебе что-то очень важное… Я должна…»
Она заметно опьянела, понял Индиана, теперь следует быть настороже. На этом этапе ее может раздражить любая мелочь. «Говори, если должна…»
«Дело в том, что я… — она передвинула пояс юбки по талии, очевидно, юбка ей мешала, — я хочу сказать тебе, что я все-таки выспалась с моим братом…»
«Ты ждешь, что я воскликну: «Какой ужас! Как ты могла!?» и упаду с разорвавшимся сердцем?»
«Я ничего не жду, — сказала она тихо. — Ну вот, я призналась тебе и мне стало легче. Я должна была тебе это сказать…»
«Мне легче не стало. Я все же не ожидал, что ты способна на подобную глупость. Ты сама говорила мне, что презираешь брата, неудачника и алкоголика, пропившего все свои таланты. На кой же ты?..»
«Детское желание, вот и осуществила», — сказала она вдруг басом. И добавила совершенно неуместное «га-га…»
«Веселиться особенно нечему», — сказал он.
Она с любопытством глядела на него. «Странный ты тип, Индиана. Другой бы мужик убил женщину за это».
«Тебе хочется быть убитой? Страстей, да, хочется? Чтобы трагизм, глубина у жизни была… Нарушать запреты рвешься. Но всегда, напившись для храбрости. С братом нельзя, а я, вот я какая! Ты с матерью не пробовала выспаться? Тебе что, пизда орудием социальных экспериментов служит? Мазохистка…»
Она не разозлилась и не закричала. Была не столько пьяная, сколько усталая? «Может быть…» — произнесла она задумчиво.
«Определенно. Мазохистка, как наша уважаемая бывшая Родина. Недаром самые крупные радости получены ею в последней войне. Воспеваются несчастья. «Несчастьям жалким и однообразным там предавались до потери сил…» Знаешь, чьи стихи?»
«Чьи?»
«Владислава Ходасевича. Речь шла о несчастьях гражданской войны. Но раскрой любую их сегодняшнюю газету и найдешь то же смакование несчастий, неурядиц, недостатков, преступлений настоящих и воображаемых. Копаются в истории, чтобы доказать, что Есенин не повесился, но его убили, Горький не умер, но его убили, чтоб насладиться своей коллективной преступностью…»
«При чем здесь я?» — сказала она с досадой.
«Ты при чем. Очень даже. Тебя не удовлетворяет живая, здоровая, нормальная жизнь, ты ищешь несчастий, трагедий. Ты напиваешься и ложишься под вора. Получаешь удовольствие от унижения. Когда-нибудь очередной случайный вор окажется убийцей и перережет тебе глотку. Так-то, Катя толстоморденькая!»
«Смотри, чтоб тебя не закопали».
«Жаргон Катьки. До чего устойчив тип русской девки».
«Слушай, — сказала она, поднявшись на дыбы на кровати, — на хера ты пришел? Говорить мне гадости? Я знаю все твои идеи обо мне. Что я простая, пролетарская, что я душусь дешевыми духами, что мне следовало бы жить с цыганом…»
«Или с вором», — подсказал он.
«Я думала, ты придешь, мы ляжем… А ты пришел и стал читать мне мораль. Мне и так хуево. Ты думаешь, я рада всему этому?»
«Это Я, что ли, выспался с твоим братом? ТЫ! Ты что, корова или коза, которая не соображает, что она делает?..»
«Да, корова, да, коза, потому что не соображаю, когда выпью».
«Так сиди дома в Париже, в квартире, — закричал он, — если ты инвалид! Потом, пословица гласит: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». Речь идет о языке, но в твоем случае больше применимо «меж ног».
С нее было довольно. «Ты хочешь, чтоб я сидела мирно на нашем чердаке в Париже и слушала твою пишущую машину, а когда тебе заблагорассудится, раздвигала бы для тебя ноги, да? А я не хочу так жить. К тому же, если хочешь знать, мне мало твоего случайного внимания. Как женщине мне нужно больше, понял, больше!».
«Тебе нужен вор или несколько воров, плюс брат…»
«Да, если ты хочешь это слышать, да. Мне нужен вор, русский проходимец, криминал, потому что у него руки горячие и дрожат, когда меня целует, и хуй, извини за пошлость, горячий, не то что мужчины в нашей красивой Франции, еби их мать, мирных европейцев. И тебя с ними! Мне нужно, чтоб мой мужчина только мной занимался, а не делил меня с пишущей машиной, и вовсе не в мою пользу…»
«Бля, не я ли тебе говорил с самого начала нашей совместной жизни, что я тебе не подхожу? Нет, ты прочно уселась не в свои сани своей русской задницей и не уходишь».
Она встала на кровати во весь рост, и, дернув бедрами, спустила с себя юбку. Она всегда раздевалась пьяная, рано или поздно это происходило. «Тебе не правится моя задница, да?»
Ему нравилась ее задница. Она снилась Индиане в крепости «Украины». И вот, затянутый в черный нейлон крупный круп его подруги покачивался перед ним на фоне снежного окна…
Щелкнул замок. Дверь открылась, и вошла ЕЕ МАТЬ.
«Мама, — сказала она, руки на талии. — Ты не могла задержаться на работе подольше?»
«Почему же ты меня не предупредила?..» — сказала ее мать растерянно.
«Посиди на кухне, мам. Нам нужно поговорить…»
«Я схожу за молоком… — сказала мать. — Мне все равно нужно идти за молоком, мне оставили молока…
Когда дверь в квартиру захлопнулась, они молча схватились друг за друга, словно собирались бороться.
Сидя в такси, он признался себе, что получил очень сильное удовольствие. Жгучее, дремучее, нецивилизованное. Бесстыдное до последней наготы. Как будто и с нее, и с него вдруг исчезла кожа. И они касались друг друга кровоточащими голыми тканями… Поехать с ним в крепость она отказалась. Сославшись на мать, особенно, по ее мнению, одинокую именно в этот вечер.
Прощание с Франкенстайном
Смирнов был занят и не мог отправиться с ним в Лужники, а один Индиана не захотел ехать, решив, что митинг памяти Сахарова покажут по теле. И он не ошибся, показали — и прощание с телом в Доме Президиума Академии наук, и кусок митинга в Лужниках. Было довольно и части, чтобы понять, что происходит, кто хоронит кого. Третье сословие хоронило своего самого смелого представителя. Андрей Сахаров первым возвысил голос, высказав вслух претензии ученых, писателей, торговцев, докторов, юристов, телевизионщиков и компьютерщиков на власть. Он кричал, требовал, утверждал и разрушал старый режим — Абсолютизм Коммунистической Аристократии.
С телом пришли попрощаться братья по классу. Поэт Вознесенский, уже успевший сочинить стихотворение на смерть академика, прочел его на фоне гроба, венков и цветов. Индиану поразила своей неуклюжей вульгарностью строка, определявшая покойного как «ЭПОХИ ТРЕПЕТНЫЙ ФИТИЛЬ»… Поморщившись, Индиана допил коньяк, оставшийся после визита Смирнова… Он встретил Вознесенского в июне на конференции в Будапеште. В единственный свободный день конференции, когда Индиана вместе со своей французской делегацией отправился на экскурсию вдоль Дуная, Вознесенский посетил могилу Имре Надя и возложил на могилу красные розы. На хера? Возложил бы тогда уж и букет роз на могилу советских солдат, погибших при подавлении «венгерской революции», возглавлявшейся Имре Надем. Конъюнктурщик и оппортунист поэт Вознесенский или лишь верный сын своего класса? Как бы там ни было, наступило их время — третьего сословия. Они сегодня пожинают плоды долгих усилий. После нескольких десятилетий психологической борьбы (в союзе с Западом) им, диссидентам, уехавшим и оставшимся, удалось внушить комплекс неполноценности всему советскому народу и даже самому классу коммунистической аристократии. Горбачев выдвинут старым абсолютистским классом, но объективно он защищает интересы нового восходящего класса.