Что там в пробаутке дальше было и было ль, Лариса не узнала. Мужичонка дёрнул в банную дверину, с лица заледенелую, а изнутри распаренную, вспотелую, и растаял в туго ударивших встречно клочьях весёлого пара.
— Ларик! Ты ли не сибирочка? Ты чего упираешься? Уж кто-кто, а тебе сам Бог велит сегодня выбаниться.
— По случаю приезда?
— Естественно. Баня — мать вторая, и после поезда к кому как не к ней идти?
Бабушка замолчала, не решаясь говорить то, что само катилось на язык, и, немного поколебавшись, озоровато-радостно воскликнула:
— А главное, баня смоет слёзки, шайка сполоснёт. Ты ж вся просолела, поди, от слёз!
Алость расплеснулась по девичьим щекам. Ларисе стало стыдно, что бабушка-то, оказывается, видела её слёзы.
Но как она могла видеть?
По обычаю, Лариса становилась всегда у изголовок. Больная видеть её не могла, это уже точно-наточно. Не могла и бабушка её видеть, поскольку у бабушки была раз и навсегда наработанная на обходах манера держаться с больной. Бабушка подсаживалась, брала её руку в свои и напрочно уходила в расспросы. Бабушка никогда не отвлекалась на постороннее, не снимала с больной глаз. В то время, когда бабушка сидит у постели, кроме больной для неё не существовало в целом мире ни одной другой души.
Горячечные мольбы спасти переворачивали неокрепшую, молодую душу. Лариса не выдерживала, слёзы сами собой бежали, и она, пряча их, то вытиралась тихонечко рукавом, отвернувшись перед тем, то промокала краем платка.
Собираясь уходить, одеваясь, Лариса отводила от бабушки лицо, набрякшее от слёз, старалась не смотреть на неё, пока не отходила на морозе — и на! Оказывается, она видела! Но когда? Когда?
— Ларик, сладенькая, ты не стесняйся своих слёзок. Не разучившийся сам плакать всегда увидит и услышит плачущего. Что же в этом стыдного?
Было это сказано тем хорошим, ласково-врачующим тоном, отчего Лариса просветлённо улыбнулась, согласно спросила:
— А веники? А прочее банное приданое? Рыльное-мыльное там?…
— Всё в твоей сумке… Заране напихала. Как же без веника? Веник в бане господин, всем начальник. Веник, говаривала моя мама, и царя старше, и царя самого в бане хлестал, а тот только крякал… Веник, не бойся, и про тебя живёт. Взяла и дубовые, и пихтовые, и крапивные.
— Я к крапивным не могу привыкнуть. Боюсь ожгусь.
— Э-э!.. На пару жигучка теряет, сворачивает свои иголки. Делается некусачей, шелковистой. Хлещись на здоровье! И вообще крапивка-огонь низкого поклона стоит. На крапивушке народ голод пережил. Заправляли только молоком и никто не умер.
Бабушка мягко подтолкнула Ларису.
Они вошли.
У буфета мужики запивали баню пивом.
— Ну! — весело сказала бабушка. — Мама моя ещё говаривала: вот тебе баня ледяная, веники водяные. Парься — не ожгись, поддавай — не опались, с полка не свались. Болести в подполье с водой, на тебя здоровье!
26
А после ужина они вслух читали астафьевскую «Царь-рыбу».
Читала Лариса.
Бабушка зачарованно вслушивалась в то, про что так волшебно рассказывала книга.
Книги она любила. Абы какую не возьмёт, а за хорошей и погоняется, и побегает. Пускай вон три года томилась в библиотечной очереди на «Царь-рыбу», так зато теперь цветёшь, молодеешь за такой книгой.
Записалась ещё на шукшинский роман «Я пришёл дать вам волю». Только вот так, по записи, и почитаешь своих громких сибиряков.
Уже в обычай легло, каждый вечер два часа перед сном отдавались книгам. В эти железные два часа ничто иное не могло войти.
Но прошли и два часа, прошли и три, а чтение всё лилось. Масляным грибом бабушка заглядывала Ларисе в рот, с полна сердца радуясь, что и внучке книга к душе, иначе б наверняка зажаловалась, что устала, и тогда против усталости разве пикнешь?
Уже потом, без огня, лёжа в постелях, они долго молчали, каждая держа в себе то чарующее биение восторга, что пролился со вседобрых, с колдовских астафьевских страниц.
«Отчего так легко? Отчего такой свет на душе в эту страшную ночь? — думает Таисия Викторовна, вслушиваясь в гибельный, в бранный рёв урагана за бревенчатой стеной. — Наверное, и от книги… и от веника… Под веником, под паром омолодели сухие косточки… И от сознания, что наконец-то выскочила из томкого плена этих восьми великомучениц. Когда знаешь, что где-то над болью сидит человек, и ты ему не помог, что может быть врачу тяжелей? Но сегодня всех обскакала… Всем разнесла свои капельки… Скала с плеч… Как говорили древние, кого не излечивают лекарства, того излечивает природа… Я чиста перед людьми… чиста…»
— Бабушка! — тихо позвала Лариса. — Вы ничего не слышите?
— Кроме тебя никого.
— Вроде как ворона керкает…
Бабушка придержала дыхание, вслушалась в заоконную кутерьму. В скорбный плач ветра коротко вплеснуло голос помповой трубы. Трубу бабушка уловила ясно.
— Какая тебе, — усмехнулась, — ворона. Это один у нас тут… Бориска-бесконвойный играет отбой. Каждый день ровно в десять. Как из пушки.
Лариса громоздко заворочалась.
— Тихий ужас! Только одиннадцать, а мы уже бока мнём! Будь телик, киноху подсмотрели б…
Упоминание о телевизоре кольнуло Таисию Викторовну.
— Что телик? Что телик? Жвачка для глаз! Пустота! Всю жизнь прожила без твоего телевизора — принципиально не покупаю. Это выкручивание мозгов! Психящик! Я ни одного мгновения не потратила на твой дурной телик и уже тем только счастлива!
— Зато другие?
— То-то и страшно. Вся страна парализованно уставилась в пустой ящик. Не мигнёт! Раньше религия была опий для народа, а теперь твой телик. Какая-то жуткая мафия… Какое-то убийство в рассрочку. Вот что твой телик! Подумать… Люди перестали друг к другу ходить, перестали разговаривать, перестали читать, забыли театры… Всё закрыл своим амбарчиком твой преподобный. А взаменку что он даёт? Как-то на обходе задержали одни. Посиди минутку, занятный концертишко. Неловко отказаться, ну, задержалась. И что вижу? Выбегает один во всем белом, в атласном. Черненький, патлатенький, скачет, как неприкаянная блошка.
— Ну-у, бабинька, зачем вы так? Это Валера Леонтьев… Телегеничный парниша… Классный певун.
— Классный бегун! Только без номера на груди. Пока шёл музыкальный переход от куплета к куплету, он успел по стеночке обежать весь громадный залище. Как наскипидаренный летел! В Олимпиаду на стометровках тише бегают… Влетает назад на сцену, все одурело хлопают. Не знаю, чему хлопают. То ли тому, что бежал быстро, то ли тому, что хоть живой на сцену вернулся. Он же на радостях так чесал, что его за милую душу инфаркт мог со зла пристукнуть… Вместо пения беганье, скаканье, разбрасывание ног в стороны, даже кувырканье через голову… Искусство! Великое! А у телевизоров стонут. Ай хорошо! Ё-да хорошо! А что хорошего?
— Ну-у, бабуня… Не жестко ли заворачиваете? Если вы всю жизнь пели под гитару «По муромской дороге» да «Очи черные», из этого вовсе не следует, что и Валерчик должен про то же нам раздишканивать. Прошу понять правильно. Я не образцово-показательный ангелочек… Я всякая. А больше девчиш-плохиш. За мои тихие успехи и громкое поведение не раз мамá вызывали ещё в школу на коврик… Я разная… Я и про дорогу, я и про очи послушаю. Люблю. Но мне и вcю эстрадёху подавай…
И она запела, покачивая головой в такт:
— Уно, уно, уно, ун моменто-о,
уно, уно, уно сакраменто-о…
[74] — То-то и ох, что эти наши уно… что те, мадэ ин оттуда, плю-ющат нас! — взадир обрезала бабушка. — А вот что-то я ни от кого не слыхивала, чтоб по твоему телику почасту передавали наши народные песни. Будто их и нету!
Возразить Ларисе нечего.
Действительно, народная песня ре-еденькая гостьюшка на телевидении. Разве что когда-никогда споют одну-две и на год неподъёмным камнем наваливается на неё великий пост. Что так, то так…