Огнерубов захлопнул папку.
— Таисия Викторовна, — вздохнул он, — я бы вот что хотел вам сказать. Шептаться по углам я не мастак, я сразу в лицо. Не думайте, пожалуйста, раз вас берут — дело решено навсегда. Я беру вас по конкурсу, не по конкурсу… с необычным испытательным сроком. У меня очень болеет медсестра Тáнюшка Городилова. Рак — страшный палач. Ско-олько она мучится по больницам! Вылечите — ваш испытательный срок прошёл успешно. Умрёт — в ту же минуту я вас увольняю. Условие жёсткое. На то и кнут, чтоб резвей лошадь шла… Ну, так идёт?
— Намётом скачет! — счастливо просияла Таисия Викторовна.
19
Танюшку она трудно выхаживала полных два года.
Окончательно выправилась, вернулась Таня к жизни и в благодарность за спасение пошла в медсестры-помощницы к самой к Таисии Викторовне.
Как могла билась за обречённую Таисия Викторовна.
Как мог бился за саму Таисию Викторовну Огнерубов. Бился в разных кабинетах, бился с разных трибун.
Полную ставку ему не давали. Зато чувствительно давили, бомбили его самого комиссиями.
Неусыпный, архибдительный проходяга Кребс подсуетился и в угоду веяниям дня навязал облздраву общественный совет по проблемам онкологии.
Конечно, возглавил совет Кребс. Конечно, как-то оно так выкруживало, что у совета не было иных хлопот кроме бесконечных проверок Закавырцевой.
— Да не дёргайте вы без конца человека за руку! — взмолился Бормачёв. — Дайте спокойно работать!
Уязвлённым львом всплыл на свечу[58] Кребс благородный:
— Э-э, не-ет! Сверху чему нас учат? Доверяй, но про-ве-ряй! Вы доверяете — я проверяю. Всё в духе исторического момента.
Кребс распрекрасно знал бормачёвскую слабинку и натренированно бил по ней: когда дело докатывалось до ссылок на требования властей, Бормачёв сражённо замолкал. Замолчал и на этот раз и, краснея в бессилии, с сердцем подмахнул очередной приказ на очередную комиссию.
Как правило, комиссию вела Желтоглазова.
Как правило, комиссия сваливалась в тот день, когда у Закавырцевой выходной и Закавырцевой, разумеется, не было на работе.
Начинался во всех случаях один и тот же торг. Чадя плохо скрываемым раздражением, Желтоглазова просила показать закавырцевские бумаги.
Огнерубов на разрыве терпенья втолковывал:
— Или у вас максим не варит?… Комиссия — гости. А какие гости ломятся в дом, когда нет хозяев?
— Но она нам не нужна! Мы её работу… Её документацию проверим…
— Проверить-то проверите, да кто вам без неё даст? В её присутствии — пожалуйста! За милую малину! А так… Чёрт его маму знает… Чем хозяйка из своих рук угостит, то и съедите.
— Ну, вызовите её.
— И не подумаю. Чего возради? Может, она стирает… Вы хоть один… Вы хоть в один свой выходной были на работе?
И Желтоглазова зажала роток.
Пристыженная комиссия отлипает, убредает ни с чем.
Огнерубов тут же звонок Таисии Викторовне:
— Завтра по рани ждите ненаглядную комиссию. В запасе день и целая ночь. Если что, прибегайте, приводите свои в ажур дела. Полный чтоб в бумагах глянец был.
Но Таисии Викторовне не надо бежать. Неустанной заботой о ней любвеобильные кребснерята приучили её к осторожности, к предельной аккуратности во всякой малости, и как комар ловок ни будь, не подсунет под неё носа, не подденет.
Её на сто сит сеяли, в ста водах мыли, на ста верёвках сушили, а ни одного компромата, ни одного пятнышка не выловили. Чего нет, того, увы, нет. А без компромата на кой же отчёт Кребсу? Так горькая комиссия ни одного отчёта и не выдала на-горку.
Работы чище закавырцевской Огнерубов не знал. На отличку работала Таисия Викторовна и получала меньше своей помощницы сестры Танюшки. Продала шубу, корову, туфли, скатёрку начётистую, дорогую, а про полную обещанную ставку не заикалась, хотя условие — вернуть к живым Танюшку — Бог знает когда исполнила. Она видела, как Огнерубов бился за её ставку, как страдал из-за неё, и не поднимала голоса. Уже за то была до смерти благодарна, что держал её, не гнал, как требовали Желтоглазова с Кребсом.
— Чем же это она вас обворожила? — полюбопытничали они.
— А тем, чем отвратила вас! — рубнул Огнерубов.
— Не позорьтесь, выставьте эту мужатку.
— Я в своём монастыре чужим уставам не кланяюсь.
Молчала Таисия Викторовна про полную ставку. С краями вывершивало, полнило её сознание, что есть несвалимый защитник у её борца, что может лечить.
Людям отдала она всё, им предпочла мышиную возню, как называла опыты на мышах. Чем торчать в расцветаевской лаборатошке, куда, впрочем, её звали и после заседания, сам Расцветаев звонил домой, всё с шуткой допытывался, когда же она возьмётся за ум, а она легкодушно отмахнулась, подумав:
«Что мыши?… Людей надо поднимать, а мышками пускай играется-балуется тот, кто людям сегодня не может помочь, кто людям сегодня круглая бесполезка.»
Всё устраивало её.
И только царапало то, что железнодорожка была рядом с кладбищем. «Стала я работать у самого кладбища. Дурно-ой знак». В чём именно дурной?
Не могла она себе ответить.
Однако подтверждение своему дурному знаку увидела через пять лет в том, что Николаю Александровичу нужна была её помощь. Помощь онколога.
Она растерялась вдруг, размахрявилась. Никогда с нею такого не было.
Где лечить? Дома? У себя в железнодорожке? Или везти в диспансер?
Дом, конечно, отпадал. Не с гриппом… Операция…
Положить к себе в железку? Самый надёжный вариант. Всегда у тебя на видах. Но с какими глазами класть? Больница ведомственная. К железнодорожникам Николай Александрович никаким боком не пришпилен. Что злые запоют-то языки?
Таисия Викторовна к Огнерубову:
— Вы-то что подсоветуете?
— Ну отбила номер! Ну отбила! — громыхнул Огнерубов на укорных басах. — Вам сплетни дороже иль муж? Не совет — вот вам мой приказ. Во-он, — тычет в окно на скорую, — вам тарантас. Чтоб в полчаса Николай Александрович был тут!
А Николай Александрович так поставил точку:
— Сбирай, малышок, меня в диспансер…
Таисия Викторовна отшатнулась.
— Нет! — Диспансерный вариант она не раз прокручивала в мыслях, но опуститься до его обсуждения с мужем? — Нет! Нет! Никаких диспансеров!
Он не возражал, не спорил, а лишь мягко, просительно улыбался, уговаривал страдальческим взглядом:
«Крошунька, не от себя ты говоришь… Ты говоришь то, что в таком переплёте говорит всякая любящая жена. С хорошей душой зовёшь ты мне добра. Спасибо тебе за это. Я верю, за добром и будет верх. Только почему… Если есть возможность вместе с добром для меня взять добро и для тебя, то почему от добра для тебя следует отказываться? Сама судьба подаёт по два горошка на ложку.[59] Зачем ты забила на донышко души самое сокровенное желание? Неловко на беде мужа утверждать себя? Вот ты, горе-запята… Всё это для обывателей. А мы ж с тобой знаем, чего, горьмя горя, хотим, нам ли друг дружке затемнять глаза, и если уж подпал, подвернулся красный моментушко, не надо его с пустом отпускать».
«Ты в сам деле так думаешь?» — спросила она одними глазами.
«Разумеется. Хоть ты мне и не решилась сказать, да я знаю, в глубине сердца тебе зуделось поднять меня именно в диспансере. Ты хорошо запомнила мой девиз „Где упал, там и подымайся!“. Ты упала в диспансере. Тебя уволили по статье, унизили, оскорбили. И подними ты меня у себя в железнодорожке, это может пройти незамеченно. Злыдни разнесут, распушат слушок, что никакого рака у меня и не было, так не от чего было и спасать. Но будь я в диспансере и оперируй сам Грицианов, — а оперировать будет как раз он, поскольку он лучший в городе хирург на кишечнике и никому другому я не доверюсь, — тут уж волей-неволей они вынуждены видеть, как на их собственных глазах ты будешь три недели изо дня в день готовить меня к операции по своей методе… Волей-неволей доварятся они, воочию удостоверятся на конкретном случае, что в твоей методе сильная сидит сила. Ты обязательно спасёшь меня. Я в этом уверен, как в том, что после ночи приходит утро. Я верю в тебя. И внапрасну боишься везти в диспансер. Вези, крошунечка. Не бойся…»