— Не шутим, а серьёзно. Со всей ответственностью исторического момента тараним намеченные рубежи. Досрочно подписали обязательство, досрочно, можем, и выполним.
— По хаханькам пережмёте с гаком… Мы в молодости были смиреньше. И за человека тогда не считали девушку, если не выдержала рекорд…[68] Жизнь начать — не в поле въехать… Скажи, Петруччио… Это что за петух?
— Да так… Стандартный. Инкубаторский… Петух как петух.
— Постой, распятнай тя! А где ж Тимоша?
Лариса искренне удивилась:
— Какой ещё Тимоша?
— Боже мой! — гневливо сверкнула бабушка. — Человеческий мозг способен вобрать всю информацию, что есть во всех книгах целой Румянцевки, а она не помнит парня, от которого ещё на первом курсе млела.
Тонкий румянец загорелся на Ларисиных щеках.
— Ну… О Тимоше ничего нет в книгах Румянцевки… И вообще… Тимоша — давно проигранная и заброшенная пластинка…
— Пробросаешься, милоха. Такой парубок!
— Ну, какой? Какой? Вы знаете, что этот ящер убогий отвалил?… Раз сбежались мы на гульбарий всей группой. Вскладчину. Кто притаранил пузырёк шампанского, кто коробýшку «Вечернего стона… пардон, звона», кто финского сервелата, а ваш Тимоша прикатился с ломтищем розоватого деревенского сала. Ещё завернул в старушечий платок. Увидели все — со смеху в лёжку. Разулся — опять все в лёжку. Вся франтоватая прихожая блестела от лаковых импортных туфелек наших, а Тимоша возьми в саму серёдку и ткни свои кирзовые сапожищи. Сало все ели — за ушами треск бегал. Но ели и подкалывали и Тимошино сало и Тимошины кирзачи. Тимоша терпел, терпел да то-олько хвать пудовым кулачком по столу и вон… Перевёлся в другую группу, с нами ни с кем не разговаривает…
— Эх вы, столичанские дикари… первобытники… Нашли над кем шутки вышучивать. Да вы всей группой не стоите срезанного Тимошиного ногтя! Учится на отличку, подрабатывает. Со стипендии да с подработки шлёт в деревню. Помогает одинокой матери-пенсионерке… А сам в общежитии сидит, гляди, на проголоди. От души человече нёс вам, а вы на смехá…
— Мог бы и он смехом отыграться… Упёртый хохол!
— А ты кто? Ты забыла, от кого твоя мать? Извини, от меня. А где я родилась? Село Жорныщи у Каменец-Подольска. Не за-быв-ки-вай… А украинцы народ тягловый. Сало ест, на соломе спит — ничего ему больше не
надь. Он всегда будет там, куда навострился. Тимоша пока пасёт нужду, да над вами, столичанские перекормыши, он ещё посмеётся. Последним!.. Послушай ты, модна пенка с кислых щей,[69] чем он тебе не нравится?
— А чем может нравиться этот малахай, куды хочешь помахай? — Лариса медвежевато подняла руки. — О громила!
— А ты не громила? Как раз под масть. На что тебе карлуша?
— А имя? Вон наш котик Тимоша. Назвали!
— Ну и что? Легче запоминать. И потом Тимофей — значит честь Бога!
— Страшный.
— Без носа? Без ушей?
— Не-ет…
— Тот-то! Кончай, подружа, косить сено дугой. Ты этому инкубаторскому кискахвату дай расчёт в полном количестве и присматривайся, подделывайся к Тимоше. Затуши спор. Подлейся первая. Извинись за насмешку на вечеринке. Будь хоть ты одна умная изо всей группы! Чему быть, то останется…
Лариса молчит. Опустила голову, думает.
Бабушке понравилось, что Лариса не стала возражать против Тимоши, и уже ласково, снисходительно трогает внучку за локоть.
— Ну что так жестоко задумалась? Смотри, а то лошадь в рот заедет, а ты и не заметишь…
— Баб! А как вы сходились с дедушкой?
— И-и, куда её повело… Тут не помнишь, что было час назад. А то… Умяли сивку крутые горы, умяли… К могиле поджали…
— Ну-у… — капризно гудит Лариса.
— Хоть ну, хоть тпру — ни с места… Помню, из сна он ко мне пришёл…
Лариса остановила дыхание. Такая диковина наяву?
И она, отложив ложку, стала щипцами вытягивать из бабушки слово за словом.
24
И началось всё это ещё на втором курсе института. С деньгами было плохо. Стала после занятий Таёжка подрабатывать медсестрой в больнице. (До института она кончила медицинский техникум.) И попала она к Закавырцеву. Наскочил огонь на лёд!
Таёжка была всегда на кругу, всегда на виду. Моторная, красивая, ласковая, в ней жил какой-то магнит добра, к ней тянуло людей.
Влюбчивые настырики — эти без масла влезут в глаза, — не зная, как завязать с нею знакомство потесней, слонялись за нею по пятам из палаты в палату и канючили добавки. Один выпрашивал лишних таблеток, второй — «сверхплановый стопарик» какой-нибудь гадкой микстуры, которую при других сёстрах норовил плеснуть за окно, третий, постарше, навяливался со своим:
— Ох, мой Бог! Болит мой бок девятый год, не знаю, которо место… Сестричка, маяточка, потри спинку…
— Но у вас нет этого в назначении, — весело отбивалась она.
— Жди, врачун назнача! Ты уж от себе, радостёнка, назначь. Уважь болезного…
— Нет, — мягко возражала Таёжка. — Без врача не могу.
За всяким разрешением на добавку она летела к Закавырцеву. Она наперёд знала — откажет. И ходить не надо. Она б ни за что и не ходила, не влюбись сама в Закавырцева, который, казалось ей, навовсе не замечал её. Добавки— всего-то лишь ниточка к встрече. И как тут не пойти?
Ей нравились блондины. Он был блондин. Высокий, стройный. У него рано умерла мать. Мачеха не любила его: он был похож на свою мать. Ему шёл двадцать девятый, ей семнадцатый. Вечно одинокий, молчаливый, угрюмый, он виделся ей несчастным старчиком. Ей жалко было его.
То и знай она бегала к нему за добавками. Раз к разу разговоры о добавках становились длинней, обстоятельней, нежней.
Он полюбил её, но не знал, как это сказать. Любил и молчал.
Она видела, что он любил и не решался открыться. «Вот божья коровка… Ну да такого тихонюшку и куры загребут!.. Если он мой, надо брать живьём».
Ей вспомнился бабушкин обычай. Кто приснится под Новый год, тот тебе и верный жених.
Ложась спать в новогоднюю ночь, Таёжка пихнула ключи под подушку.
Попросила:
«Приснись, жених, невесте…»
… Вошла Таёжка в вестибюль больницы, видит: наверху, на лестничной площадке, стоит в чёрном костюме её Николайчик.
Хотела она что-то ему сказать, и тут сон разломился.
До рассвета было далеко, но она так и не сомкнула глаз. Лежала и вслушивалась в себя. «Он мой жених… он мой…»
Её чувства как-то враз определились, она твердовато сказала себе:
«От судьбы не уйдёшь. Надо плотненько брать судьбу в свои хрупкие ручки…»
Утром она бежала по вестибюлю на смену. Обычно она работала во вторую смену. А тут праздник, народ гуляет, занятий с утра нет и её пихнули в утреннюю смену.
На той на самой площадке нагнала Николая Александровича.
— С Новым годом, живулька! — поклонился ей Николай Александрович.
— С новым счастьем! — светло ответила Таёжка и торопливо пошла рядом. Бегом пересказала куцый сон и дуря, наудачу подбавила: — А во сне вы были точней.
Николай Александрович смутился.
— Что такое?
— На этом на самом месте, где мы сейчас сошлись, на этой лестничной площадке, вы ещё мне сказали: здравствуй, берегиня! Так в старину звали жён.
— Да-а, во снах я орёл, воду не переливаю… И что я ещё сказал тебе, рекордная девушка?[70]
— Кажется, н-ничего…
— И правильно. Сколько можно лясалки точить?
Неожиданно, рывком он наклонился и поцеловал её…
Вскоре они поженились.
Хотели сойтись по-тихому, без свадьбы. Такая собачья сбежка не во нрав легла даже его мачехе. Устроила громкий чих-пых. Пришлось сыграть хоть негромкую свадьбишку.
Как-то, уже нажив дочку, заспорили молодые, кто первый влюбился.
— Я первая! — сказала Таёжка. — Моё чувство тебе на расстоянии передалось.