Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Благодаря матери МИ великолепно знала французский и немецкий, им ее обучали в детстве гувернантки, затем она провела почти два года (1903–1905) в пансионатах Лозанны и Шварцвальда, а 16 лет вместе с младшей сестрой слушала лекции в парижской Сорбонне. Следы материнского строгого, слегка чопорного воспитания остались в МИ на всю жизнь, в ее манерах в обществе сказывалась барышня, выросшая в барской обстановке, но я думаю, что ей недоставало материнской нежности и любви, и этим объясняется, что она всегда искала женской дружбы и, например, в своей более пожилой чешской приятельнице, Анне Тесковой, явно ценила именно материнскую теплоту и заботу. Эта дружба была для нее заменой и компенсацией.

Мать умерла в 1906 году от чахотки, и с этого момента четырнадцатилетняя Марина росла как дичок и в общем делала все, что хотела. В восемнадцать лет она выпустила — втайне от отца и родных — свой первый сборник «Вечерний альбом», за ним через год последовал «Волшебный фонарь». В 1912 году она вышла замуж за Сергея Эфрона: ей было 20 лет, ему 19 лет. Я отчетливо помню, как МИ говорила мне: «1913-й был знаменательным годом: родилась Аля, умер отец и вышел мой сборник „Из двух книг“. Обложку для него сделала Ася Тургенева, жена Андрея Белого». В эти годы МИ дружила с Максимилианом Волошиным, Кузминым и другими поэтами и вошла в литературные и театральные круги Москвы. Несмотря на близость к выдающимся символистам и обожание Блока, она к ним не примкнула. Точно так же ее не пленили и акмеисты, хотя она очень любила Ахматову и часто встречалась и была в приятельских отношениях с Мандельштамом. Судя по ее рассказам, он был к ней неравнодушен (см. «Историю одного посвящения», опубликованную мною в «Oxford Slavonic Papers», XI, 1964). Футуристы ее интересовали — особенно Маяковский и Хлебников, — но она им была чужда. После отъезда ее мужа на Дон в 1918 году она жила в Москве одна, в тяжелых условиях: они усугублялись тем, что она открыто восхваляла белое движение.

______________

В конце 1922 года и особенно в 1923 году мы с МИ говорили, что наша дружба — на ходу. Мы разговаривали, блуждая по улицам и садам, и неизменно заканчивали наши прогулки в кафе. МИ как-то сказала Анне Тесковой, что благодаря мне познакомилась с десятками пражских кафе. Но она познакомилась также и с Прагой. Я очень любил — и люблю — этот замечательный, несколько трагический город и водил МИ по переулкам вокруг Клементинума, ставшего университетом, по Малой Стране, с ее дворцами и легендами, по узкой Златой уличке, с маленькими домиками, где, по преданию, в XVI и XVII столетиях жили алхимики и звездочеты, мимо великолепных дворцов Лобковица и Валленштейна, в которых высокий Ренессанс переходит в барокко. МИ особенно привлекали еврейское кладбище с его надгробными камнями, точно раскиданными в буйной траве, и Чертовка под Карловым мостом. Там у одного из каменных быков моста на узком цоколе — статуя рыцаря с поднятым мечом. У него строгое лицо, стройное тело, из-под шлема выбиваются светлые кудри, весной и шлем и меч скрыты в листве разлапистых деревьев, птицы вьют гнезда в сгибе рыцарского локтя. Неизвестно, кто этот хранитель вод — Роланд или легендарный чешский герой Брунсвик. МИ была в восторге oт рыцаря, от тишины, от запущенной Чертовки и через два дня после нашей прогулки прислала мне своего «Пражского рыцаря», вошедшего во все сборники ее стихов:

Бледно — лицый
Страж над плеском века —
Рыцарь, рыцарь.
Стерегущий реку

Она всех спрашивала о рыцаре и мечтала написать о нем повесть — на фоне Праги XVIII века. Мне казалось, что она увидала в нем сходство с мужем — такое же узкое-древнее лицо и та же поза воина, обнажившего меч за правое дело. Все это соответствовало тогдашнему настроению МИ — в ее «творимой легенде» белого движения.

МИ всегда очень любила прогулки — у нее был легкий и твердый шаг, она могла ходить без устали, недаром впоследствии написала «Оду пешему ходу» (отвергнутую в 1931 году «Современными записками»). Единственное, что нарушало ее удовольствие от наших «брождений», как она говорила, соединяя «бродить» и «хождение», — был переход улиц. Она смертельно боялась автомобилей и, ступив с тротуара на мостовую, судорожно вцеплялась в мой рукав и шептала, тщетно стараясь обратить страх в шутку: «Миленький, пожалуйста, остановитесь, вот он, негодяй, едет прямо на нас, сейчас раздавит», и не успокаивалась, пока не оказывалась на другой, безопасной стороне.

После переезда из Чехии во Францию МИ открыла, что крепко любит Прагу, и даже создала об этом нечто вроде мифа. В него входили самые различные моменты. Ее привлекали самый дух столицы, ее романтическое прошлое и чувство кровного родства с городом, где прошли самые яркие годы ее эмигрантской жизни, полные горестей и радостей, поэтического расцвета и творческих надежд. Здесь были написаны лучшие ее произведения — «Поэма Горы», «Поэма Конца», «Крысолов», «Деревья», «Поэма Комнаты», «Лестница», «Полотерская» и ряд прекрасных лирических стихов. Впоследствии, живя в парижских предместьях, она с умилением вспоминала свои более чем скромные жилища в чешских деревнях или на холме Смихова и рвалась в Прагу, как в некую обетованную землю. Во время своего 13-летнего пребывания во Франции она постоянно писала и говорила о поездке в Прагу — хоть на две недели, и эта трогательная мечта превратилась у нее в навязчивую идею. При каждой встрече со мной в Париже в конце двадцатых и начале тридцатых годов она спрашивала совета, как устроить ее вечер в Праге и этим заработать деньги на поездку. Всякий раз, как я попадал в Чехию, я разговаривал с верным другом МИ, Анной Тесковой, которой она неоднократно писала об этом, но мы оба ясно понимали всю трудность, вернее невозможность, подобного предприятия. У меня создалось впечатление, что умная и рассудительная Тескова, зная способность МИ творить мифы и самой в них верить, боялась, что поездка в Прагу принесет МИ не радость, а разочарование.

В привязанности МИ к Чехии, помимо чисто личных переживаний души и сердца и — как она бы сама добавила — духа, значительную роль сыграла и «Воля России». Она нашла в этом журнале не только материальную, но и литературную поддержку. В отличие от «Современных записок» и «Последних новостей», где ее не понимали и стихов ее не любили и где ее произведения безжалостно сокращали, «редактировали» и подвергали нелепой цензуре, я помещал и поэзию и прозу МИ, не меняя в них ни строчки и заботясь лишь о том, чтобы наборщик не превратил «сирость» в «сырость». МИ благодарить не любила и не умела: когда редакция «Воли России» в 1925 году преподнесла ей коляску для новорожденного сына, она попросила Тескову отвести меня в сторонку и выразить восхищение подарком: «Я не умею благодарить в упор», — пишет МИ. Но даже и она открыто признавала, что была многим обязана «Воле России». До сих пор полный текст «Крысолова», самой длинной и значительной поэмы ее эмигрантского периода, напечатан только в «Воле России» 1925–1926 гг. (В московском «Избранные произведения» 1965 г. «Крысолов» помещен с сокращениями.) В журнале также появились циклы стихов и поэмы — «Деревья», «Сивилла», «Красный бычок», «Поэма Воздуха», «Поэма Лестницы», «Попытка комнаты», «Маяковскому» (вызвавшее резкую полемику), «Сибирь», ряд лирических стихотворений — и проза — «Земные приметы», «Герой труда» (о Брюсове), «Октябрь в вагоне», «Твоя смерть» (о Рильке), «О Гончаровой», «Письма Рильке», «Поэт и время» и две уже упомянутые драмы «Приключение» и «Феникс» (конец Казановы).

МИ не знала, что мне было отнюдь не легко ввести ее в «Волю России» и утвердить ее в качестве постоянного сотрудника журнала. Как редактор литературного отдела я обладал свободой выбора материала, но на меня неоднократно вели атаку те, кого мы называли нашим окружением. У многих друзей — партийных и беспартийных — и даже сотрудников «Воли России» необычность стихов МИ вызывала недоумение и недовольство. Особенно мне доставалось от старого известного народника Егора Егоровича Лазарева. Он был — хотя лишь формально — издателем журнала и обычно не вмешивался в редакционную политику, но не скрывал своих мнений и чувств, если печатаемое нами задевало его за живое. Он родился еще при крепостном праве, учился на медные гроши, стал весьма образованным человеком, но, будучи воспитан семидесятниками, в литературе ценил только классиков, реализм и идейность. Прочитав цветаевские стихи, особенно «Земные приметы» и «Полотерскую», он приходил в редакцию, садился против меня, разводил руками, потряхивал бородкой и старческим голосом бубнил в нос: «Читаю, ничего не понимаю, Цветаева, а никаких цветов не вижу».

21
{"b":"98828","o":1}