Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
_____________

После своего переезда в Прагу осенью 1922 года Цветаева с мужем и дочерью сперва поселилась в деревне, кажется в Мокропсах, а потом в городском предместье, на холмистом Смихове. В редакции она объявилась в ноябре, принесла «Широкое ложе для всех моих рек» — первое ее стихотворение, напечатанное в «Воле России», и познакомилась с моими товарищами по редакции — Владимиром Ивановичем Лебедевым, Евсеем Александровичем Сталинским и Василием Васильевичем Сухомлиным. Первые два умерли в пятидесятых годах в Нью-Йорке, а третий, возвратившийся в Советский Союз, — десятью годами позже — в Москве.

После кратких деловых разговоров мы с МИ пошли в кафе «Славия» против Городского Театра, у моста через Влтаву, и там просидели добрых часа два, беседуя на разные темы. В то время я подготовлял предисловие к первому тому воспоминаний Казановы для берлинского издательства «Нева» (он появился в 1923 году, а второй том так и не вышел, «Нева» должна была закрыться из-за отсутствия средств, как и большинство русских литературных предприятий тех лет). МИ успела в 1922–1923 годах напечатать в Берлине, помимо «Разлуки», еще и «Психею», «Стихи к Блоку», сборник «Ремесло» и второе издание поэмы-сказки «Царь-Девица» — первое было выпущено в Москве.

К моему удивлению, МИ не только отлично знала Казанову и была очарована этим неукротимым любовником и авантюристом, но и написала о нем несколько пьес в стихах. Мы тотчас же условились, что она даст для «Воли России» «Приключение» — драму в пяти картинах, основанную на материале четвертого тома «Истории моей жизни» Джакомо Казановы, кавалера де Сейнгаля. Кроме того, она обещала дополнить и несколько переделать для нас «Конец Казановы», выпущенный с искажениями в Москве, и дать ему новое название — «Феникс». У нас тотчас же загорелся спор насчет эпиграфа к «Приключению». МИ перевела его — «Вы позабудете и Генриетту», а я — «Ты забудешь также и Генриетту». Возлюбленная Казаковы Генриетта вырезала алмазом эту надпись на оконном стекле гостиничной комнаты, где они любили друг друга, — он нашел ее через пятнадцать лет на том же стекле и заплакал, потому что предсказание сбылось. Я был поражен, с какой страстью МИ отстаивала свою версию и приводила самые неожиданные аргументы. «Но ведь это мелочь», — попытался я остановить ее. «Мелочь? — спросила она с каким-то зловещим присвистом, точно я был повинен в богохульстве. — Выбор слов — самое важное». Сколько раз после этого я наблюдал, как спокойствие и терпимость МИ исчезали, лишь только речь заходила о точности отдельных слов, о законности малоупотребляемых оборотов или ритмических ходов, и она становилась воительницей, готовой уничтожить противника. Для нее первый стих Евангелия от Иоанна был священным: «В начале бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово». Помню целую битву в 1929 году в Медоне, где МИ читала мне «Поэму Воздуха» — одно из ее самых лингвистически изощренных произведений, с многочисленными словообразованиями, по преимуществу отглагольными прилагательными. Там есть такие строки:

О, как воздух ливок,
Ливок! Ливче гончей
Сквозь овсы, а скользок!
Волоски — а веек!

Я прекрасно понимал, из какого корня МИ вела свои «ливок» (лить-ливень) или «веек» (веять), но не удержался и заметил, что для петербуржцев это слово прозвучит двусмысленно — ведь они могут принять его за родительный падеж от «вейка» — как называли извозчиков финнов и эстонцев, промышлявших в столице во время масленицы. А так как с упразднением «ять» исчезло различие между «вейка» (через «е») и «веять» (прежде — через «ять»), то я строку «волоски—а веек» принял холодно. МИ справедливо возразила, что нельзя менять из-за наличия второстепенных местных речений, и тут же воспользовалась случаем, чтобы произвести очередное нападение на новое правописание. Она его сперва люто ненавидела, потом презрительно не любила и только к 1925 году с неохотой с ним примирилась. Но, например, нового, как она выражалась, календаря она никак не могла принять.

Те, кто упрекал Цветаеву в поэтическом буйстве и словесном неистовстве, вероятно, не подозревали, как много она работала над своими стихами, как тщательно выбирала — и по многу раз переделывала — и целые строфы, и отдельные выражения. Она не раз повторяла, что любит «вгрызаться в слово, вылущивать его ядро, доискиваться до корня», и она придавала огромное значение ремеслу, недаром «ремеслом» назвала один из своих сборников. Все у нее было вымерено и проверено — не исключая и прозы. У меня сохранилась толстая тетрадь с черновиками ее сравнения Пастернака с Маяковским, в ней огромное количество поправок и вариантов первоначального текста и «попытка чистовика», как она пишет. Очень любопытна также ее работа над французским «Письмом к Амазонке» в той же тетради. Вообще в творчестве ее поражает именно это соединение внутреннего кипения и вихревой конструкции стиха с мастерством и контролем формы, бури с тщательностью отделки. Когда было напечатано упомянутое мною стихотворение «Широкое ложе для всех моих рек», я заметил, что на самом деле русло ее стихов глубоко, но проходит в узких скалах, и она немедленно процитировала Теофила Готье:

…pour marcher droit tu chausses,
Muse, un cothurne étroit.
_________
«Для прямого шага,
Муза, ты носишь узкий башмачок».

В течение трех лет — с 1922 по конец 1925 года — мы часто встречались с МИ, часами разговаривали, гуляли и быстро сблизились. Общность литературная скоро перешла в личную дружбу. Она продолжалась семнадцать лет и была неровной и сложной: размолвки и примирения, взлеты и снижения. В одном я оставался неизменным: я считал ее большим и исключительным поэтом, наравне с Пастернаком, Маяковским, Мандельштамом и Ахматовой, и еще в 1925 году писал, что в эмиграции ей соразмерен только Ходасевич. Этого мнения я держусь и по сей день.

Многое в характере и некоторые особенности МИ как человека постепенно стали мне ясны из ее отрывочных рассказов о собственном детстве. Она мало говорила об отце, Иване Владимировиче, но уважала и ценила его: сын бедного священника деревни Дроздово, возле Шуи Владимирской губернии, он трудом и настойчивостью достиг «цепеней высоких». Профессор Московского университета, филолог и историк искусства, он был директором Румянцевского музея и создателем художественного музея императора Александра III (ныне Пушкинского). МИ говорила, что унаследовала от него упорство и самозабвенную преданность любимой работе. Он был так поглощен своей деятельностью, что у него едва хватало времени на детей — двух от первой жены — дочери известного историка Д. Иловайского, умершей в 1890 г., — и двух от второго брака — Марину (родилась в 1892 г.) и Анастасию (родилась в 1894 г.).

Во всяком случае, когда я спрашивал о влиянии на нее отца, МИ тотчас же переводила разговор на воспоминания о матери, Марии Александровне Мейн. Полуполька из богатой семьи обрусевших балтийских немцев, культурная и образованная, она была талантливой пианисткой, ученицей Антона Рубинштейна. Замуж она вышла не по своей воле, а по настоянию отца и родни. МИ, бывало, говорила про себя, что по матери и отцу в ней слились три крови, и от них — любовь к Москве, польский гонор и привязанность к Германии. В беседах на эту тему она признавала, что природу, музыку и стихи ей открыла мать. Впрочем, Мария Александровна относилась к дочери с холодком, на ее обожание отвечала сдержанно и все старалась обуздать воображение Марины и ввести в границы ее бурный темперамент. МИ со смехом рассказывала о неудаче материнских попыток приохотить девочку к систематическим занятиям музыкой или внедрить в нее такие добродетели, как почтительность к старшим и дипломатическую вежливость. (Марину-подростка исключили из гимназии фон Дервиз за дерзость, и кончать курс учения ей пришлось у Алферовой, в 18 лет.) Но, едва научившись грамоте и нотам, она шести-семи лет читала Пушкина и слушала сонаты Бетховена. Для нее рано начался период полудетских увлечений — Сара Бернар, Наполеон, Ростан, последний пленил ее своею пьесой «Орленок» — о несчастном сыне императора, герцоге Рейхштадтском, и в молодости МИ принялась переводить ее на русский язык. Из-за Ростана мы с ней повздорили: я говорил о Ростане скептически и любовь к нему считал чуть ли не проявлением дурного вкуса, а МИ восхваляла его романтически и упрекала меня в литературном снобизме.

20
{"b":"98828","o":1}