— Марина Ивановна! Приходите к нам еще! Пожалуйста! Мы будем очень! очень! очень рады! Сергей Яковлевич! Приходите обязательно! — от всего сердца кричали мы вдогонку уходящим гостям.
Обормотник
1913, 14-й, 15-й годы.
Милая Малая Молчановка! Милый дом № 8! Семь этажей. Тяжелые входные двери, а справа и слева у них по огромному льву. Мы, три актрисы Камерного театра, Вера, Лена и я, усталые после спектакля, входим в подъезд. Мягко, пружинисто идем по ковровой дорожке к лифту. Поднимаемся до последнего, седьмого этажа. Из лифта налево — наша квартира, в ней шесть больших комнат. Мы живем большой, дружной, веселой семьей. В 1-й комнате я с Леной Позоевой, во 2-й — Вера и Лиля Эфрон. В 3-й молодой профессор Борис Александрович Грифцов[92] (читал у нас на курсах Халютиной историю искусств). В 4-й наша Пра. Так от слова Праматерь, звали мы мать поэта Максимилиана Волошина, Елену Оттобальдовну, которая заменяла нам всем родную мать — отчасти, а духовную — горячо, от всего сердца. В 5-й комнате — Инна Быстренина (учительница пластики на курсах Халютиной). В 6-й — пианистка с мужем. И 7-я — маленькая комната при кухне — эта наша столовая и гостиная, куда вечером, постепенно, один за другим, собирались мы после работы. Кто-нибудь из друзей уже ждал нас тут. Наши друзья приводили с собой своих друзей, и каким-то чудом мы все усаживались за одним узким, длинным столом. С одной стороны вдоль стола служил диваном огромный сундук, покрытый мягким, ярким, цветастым ковром изделья поморов. С другой — два стула, табуретка и старое уютное кресло для нашей любимой Пра. На столе всегда стояло огромное блюдо с винегретом. Раздавались новые звонки, приходили старые и новые друзья, и чаще всех приходили Марина с Сережей. Бывали у нас поэты, актеры, музыканты, художники. Всегда не хватало стульев. Мы бежали за ними в свои комнаты, боясь пропустить чью-нибудь интересную новость или остроумную шутку. Володя Соколов, тоже актер Камерного театра, «наш Сокол», или «Пудель», как прозвала его Марина за кудрявую голову, своим неисчерпаемым юмором доводил нас всех до упаду, до изнеможения, так неудержимо хохотали мы все. Пра в своем уютном кресле, покуривая тонкую папироску в янтарном мундштуке, слушая, улыбалась, а часто, услышав удачную остроту, тоже громко, по-молодому хохотала, откинув назад седую голову, подстриженную в скобку. Милая, красивая, хохотушка Лиля Эфрон украшала эти вечера своим чудесным, радостным, заразительным смехом, на редкость приятного тембра.
В этом же доме, на 5-м этаже, снимал квартиру ныне покойный писатель Алексей Николаевич Толстой. Он приходил всегда «на минуту», но быстро заражался общим настроением веселья, начинал удачно каламбурить, всегда по-своему озоровать, забывал, зачем пришел, и вдруг спохватывался: «А! Ну вас! Меня работа ждет, до свидания!» — и тут же убегал. Звали мы его Алехан. Однажды, поднявшись к нам на 7-й этаж, он тихо спросил Веру:
— Обормоты все дома?
— Алехан, — засмеялась Вера, — как вам не стыдно называть нас так?
— Почему стыдно? — удивился он. — Я весь ваш обормотник очень люблю.
С тех пор нас многие стали звать обормотами, а нашу квартиру — Обормотником. Ярко вспоминаются отдельные куски жизни в Обормотнике. Помню, я осторожно спросила Веру:
— Что с тобой? Чем ты расстроена?
— Ах, меня раздражают Сережка с Мариной. Обещали прийти, я купила дорогих конфет к чаю, а их до сих пор нет. Очевидно, раздумали.
Тут же долгий резкий звонок. Первой вошла Марина, свежая, румяная с мороза. За ней Сережка, темноволосый, узколицый, большой, красивый. Я вижу, как он, глядя на всех, напряженно делает строгое лицо, рот его крепко сжат, углы рта подтянуты, и я уже с трудом сдерживаю смех, так как знаю, что за этой строгостью притаилось и в глазах еле-еле сдерживалось то, что в народе называется «черти в свайку играют». А Сережа+Сокол — это уже «двести чертей» играют. Смех начался такой, что одни убегали из столовой от болей «под ложечкой», другие хохотали до спазм. Я помню, как меня охватил ужас от бессилья, от полной невозможности остановить свой смех. Я тогда расплакалась. Сережа и Сокол просили у меня прощенья, но просили так уморительно смешно, что я испугалась, не охватил бы меня опять тот смех, с которым невозможно справиться.
Когда у Марины рождались новые стихи, она обычно приходила читать их к нам первым. Мы все любили ее ритмическую манеру читать, недаром она в детстве успешно училась музыке.
Иногда Марина очень оживлялась и начинала тогда в своей манере — сдержанно, серьезно и так талантливо, так своеобразно — рассказывать смешные, трогательные беседы ее и споры с ее трехлетней дочкой Алей. Рассказы эти были очаровательны и очень забавны. На другой же день мы передавали их у себя в театре. Громкий смех раздавался то в женской, то в мужской артистической уборной, то перекатывался из конца в конец коридора. Все наши актеры так полюбили этот жанр, что стали внимательно слушать своих детей, а у кого их не было, слушали чужих детей и часто в театре рассказывали забавные детские сценки. Это уже стало тогда модой. Больше всех увлекался этим Володя Соколов. Ежедневно он приносил все новые, интереснейшие рассказы о детях. Все поражались такому обилию неповторимых и таких неожиданных детских сценок. К Соколову приставали рассказать еще раз тем, кто не слышал, и так осаждали его, чтобы послушать второй раз, что он не выдержал однажды и откровенно признался, что все это он выдумывал по дороге в театр и что все это ему уже надоело.
Дикий вепрь
Марина была предельно беспомощна в хозяйстве. Вот один из примеров.
— Что прикажете сегодня готовить? — спрашивает ее пожилая грамотная прислуга.
— Сейчас, — отвечает Марина и идет в свою комнату.
Там у нее помощник и советник, толстый «Молоховец», книга для хозяек.
— Вчера вы что готовили?.. Приготовьте следующий номер… — говорит она, рассеянно передавая «Молоховца» прислуге.
Часа через два измученная прислуга вернулась домой.
— О-ох! Хозяюшка! Заморилась я совсем! Как есть все мясные обошла! Как спрошу, дайте мне, мол, голову дикого вепря, так все продавцы за животы и схватятся! Вот ржали-то. «Бабка! Да где ты его видела? А кто он, веприй-то? баран ай козел? ай рыба? Бабка! Он домовой!» Ну и ржали!
— Придумайте что-нибудь сами! Мы все равно что — отмахнулась Марина, закрыв за собой дверь и опять села за свой стол. Но долго не могла успокоиться, сама хохотала над этим вепрем, а вечером рассказывала нам, как ее прислуга искала голову дикого вепря. Дикий хохот стоял у нас в Обормотнике.
Волчья шкура
Леле Позоевой не хватало на что-то денег, и она решила продать волчью шкуру, которую ей подарил какой-то поклонник ее, убивший этого волка. Марина, видимо, сказала сестре своей Асе об этом волке, и Ася пришла к нам первый раз в Обормотник. Ася вошла в пальто и в шапке, подчеркивая, что пришла на минуту и только по делу. Поразила меня бледность ее лица, только где-то местами чуть покрытая нежно-розоватой тенью. Я сразу увидела большое сходство с Мариной, но Ася меньше, тоньше, нежнее. У нее добрая, прелестная улыбка полных губ. Ее ярко-желтые, вернее золотые, глаза прямо, доверчиво и ласково глядят в чужие глаза. Голос очень похож на Маринин, но нежнее. Держит она себя просто, доверчиво, любезно, нет и тени Марининой застенчивости и гордости. Ася вошла не одна, а с каким-то мужчиной, которого я совсем не помню, все мое внимание было устремлено на нее. Помню, как уходил он, унося на спине купленного волка. Это была моя первая встреча с сестрой Марины, с первой женой[93] моего мужа.
Ее шаг
В комнате Пра был балкон. Все у нас знали, что я с детства боюсь высоты, и никто никогда не мог заменить меня туда. Впрочем, одни раз заманили. Ранней весной Пра уехала в Коктебель. Комната ее была открыта. Сережа Эфрон и Соколов втолкнули меня на балкон и заперли за мной дверь. Но когда через минуту заглянули ко мне сквозь стекло двери, то испугались не меньше меня; такое, должно быть, у меня было лицо, вся кровь схлынула с него. Рванув дверь, они втащили меня в комнату, умоляя простить их за грубую, неуместную шутку.