Цветаева более других презирает ограниченность, пошлость, главенство тела, которое сковывает душу. С иронией, почти с гневом, превращающим стих в острую сатиру, разоблачает она в поэме «Крысолов» вымышленный немецкий город Гаммельн, где живут сытые провинциалы и правит «Мера! Священный клич!», где главное — умеренность, узаконенность и вечная шаблонность:
Даже сходи с ума
В меру. Щелчок на фунт!
Ирония перерастает в гнев, когда Цветаева говорит о «людской косности» под спудом лжи, лицемерия и грубости, обо всех мерзостях нашей жизни. Она постоянно подчеркивает, что за пределами этого мира несовершенств существует царство духа, где все мы цари.
…………………………..Есть
Здесь, над сбродом кривизн —
Совершенная жизнь:
Где ни рабств, ни уродств,
Там, где всё во весь рост,
Там, где правда видней:
Она знает, что
Не задушена вашими тушами
И всегда стремится в глубины и выси той своей истинной Родины, где «все бесконечно, как мысль». Цветаева некогда писала, что ей опротивели все преграды и что больше всего она любит «четвертое измерение… пятую стихию… шестое чувство».[493] «Вы делаете миллиметры там, где я — мили»,[494] — отвечала она одному негативному критику.
Эта безмерность, углубленность, стремление во всем дойти до сути, снять покрывало спасительных иллюзий сочетаются в Цветаевой с исключительным напряжением духовной жизни, с тем подъемом, который делает ее наистрастнейшим современным русским поэтом.
О чем бы ни писала Цветаева — о любви, о разлуке, о музыке или о фабричных заставах, о революции или о Белой гвардии, — она всегда поглощена одной идеей, одной страстью. Она абсолютно не понимает и не признает равнодушия. Она может восхищаться или презирать. Она всегда защищает или атакует. Она следует совету Ибсена: будь чем хочешь, но будь весь, никогда не наполовину, никогда не раздвоен. Это и придает особую силу и выразительность всей поэзии Цветаевой, перенасыщенной эмоциями наряду с серьезными, подчас философскими темами.
Патетика Цветаевой сказывается, кроме прочего, и в том, что она во всем ищет крайностей — острейших и сильнейших образов, самых глубинных источников творчества, наиболее выразительных художественных средств. Ее последние трагедии в стихах называются «Тезей», «Федра», а в некоторых стихах последнего сборника встречаются имена Ахилла и Эвридики, Гомера и Гете, Вагнера и Шекспира. Имена трагических героев и писателей-романтиков произносятся не случайно: Цветаева в русской литературе — тоже яркий пример поэта-романтика, поэта-трагика. В жизни, как и в творчестве, почти всегда сталкиваются два начала: идиллическое и трагическое. Идиллия — созерцание природы и жизни. Она в непосредственной радости, ощущении единства с миром, упоении морем и июльским небом, и сладостью любви. Идиллия — пауза, полдень, когда не ощущается ничего, кроме тишины, солнечного тепла и бесконечности мига.
Но есть и другая напряженность души и тела, движение и борьба страсти и воли — трагедия. Это — не принятие мира в заданных и неоспоримых границах, а стремление их уничтожить, через них переступить. Идиллия мерит мир человеческой мерой, трагедия — божественной или, скажем, сверхчеловеческой. В идиллии человек един с природой и свой едва слышный голос присоединяет к великой гармонии гимна жизни. Он не сам по себе, не пытается свернуть с пути, предначертанного Всевышним. В трагедии человек выделяется из хора, он бранится, бунтует, срывает знамя и ранит ноги, продираясь к вершинам, где обитают боги.
Романтизм, порывая с действительностью, тяготея к движению и протесту, руша преграды и уничтожая границы, — всегда трагичен. Трагично и творчество Цветаевой, которая владела тяжестью знания и переживала муки отречения от жизни и ухода в разреженные пространства душевного одиночества.
Все чаще в творчестве Цветаевой сгущается нота тоски и подавленности: нелегко жить и творить, как она, сопротивляясь мелочам жизни, предъявляя к людям, жизни и себе непомерные требования. «Одни любят свой желудок, другие — свою душу, последнее не прощается», — писала она некогда и добавляла: «Что я делаю в мире? — Слушаю свою душу. Это также не прощается».
Чтобы определить своеобразие творчества Цветаевой, следует помнить, что наряду с чувственным в ее поэзии много чисто интеллектуального. Некоторым даже кажется, что переход от идиллического к трагическому взгляду на мир связан в поэзии Цветаевой с перевесом мысли над чувством. Пламенность ума — ее характерная черта. Ее может необыкновенно взволновать и увлечь какое-либо проявление чистого интеллекта, и иногда это волнение сильнее, чем то, которое вызывает в ней природа или человеческое чувство. Интеллектуальность ощущается в самой конструкции ее стихов и особенно в прозе, всегда полной огромного поэтического вдохновения.
Стихи Цветаевой очень точны по мысли и отделке. Она необыкновенный мастер слова, использующий целиком его выразительные возможности. Она стремится придать своему стиху сжатость афоризма. Мысль и безмерность она облекает в предельно отшлифованную и сжатую форму. Она говорит почти формулами, острыми фразами, и то, что называют у Цветаевой «темными местами», есть на самом деле сосредоточенность слов, молниеносность мысли, иногда для понимания требующая от читателя духовного усилия. Каждое ее слово весомо, несет в себе образ или мысль, поэтому нелегко читать даже лучшие вещи Цветаевой — «Поэму Горы» и «Поэму Конца», нужно с полным вниманием следить за каждым словом, поспевать за стремительным бегом ее Пегаса, и не каждому по силам эта бешеная скачка по неровному полю романтической поэзии. Образы у Цветаевой — символы, она их не детализирует, так что и здесь читатель натыкается на заостренную точность, подобную удару ножа. Прерывистый, нервный стих Цветаевой — это стих в движении, в полете. Отсюда и его динамика, патетика, спрессованность. Как и у Ахматовой, в этих стихах образность, поэтический синтаксис главенствует над мелодичностью. Но в то время как Ахматова тяготеет к просторечию, так называемой «вульгаризации поэтического словаря», у Цветаевой слова звучны, полны игры, и в ее стихах чувствуется огромное литературное богатство, вся полнота блестящего стиля народного языка, с неожиданными находками обыденной речи.
Как в жизни Цветаева пытается дойти до сути, так и в поэзии она с наибольшей силой стремится освободить слово от наслоений, от тех непосредственных значений, с которыми оно связывается. В переводе почти невозможно проиллюстрировать эту удивительную особенность ее лирики. Она всегда играет словами, потому что убеждена, что «в начале было Слово, и Слово было от Бога, и Слово было Бог».[495] Она считает, что в звуковом сходстве слов есть нечто большее, чем простая гармония: близость звучаний означает и связь понятий. Поэтому эффект ее стихов бывает почти неожиданный: она открывает не только слова, но и первичные понятия, которые ими обозначены. Когда Цветаева пишет:
Горе началось с горы.
Та гора на мне — надгробием…
[496] —
связь между словами «горе», «гора» и «надгробие» становятся глубже простого звукового сходства, и обнажается их образное единство: горе похоже на гору, которая давит на человека, как надгробная плита.