Честли, конечно, так этого и не увидел. Для него женщины — чуждая раса, которой можно восхищаться (или бояться) на безопасном расстоянии. Со своими мальчиками он говорит совсем по-другому, а с Джулией его легкость сменяется зажатостью, он становится настороженной пародией на свою живую натуру.
— Я совсем не хочу вас расстраивать, — говорит он. Я киваю.
— Вы не знаете мальчика по имени Джулиан Пиритс?
Признаюсь, мое облегчение омрачилось некоторым разочарованием. Я ожидала большего от Честли, как и от «Сент-Освальда». В конце концов, я практически выложила ему правду. А он ее не замечает. В своем высокомерии — особом мужском высокомерии, лежащем в основе «Сент-Освальда», — он умудрился не заметить то, что смотрело ему прямо в глаза.
Джулиан Пиритс.
Джулия Страз.
— Пиритс? — переспрашиваю я. — Вроде нет, сэр.
— Он, должно быть, ваш ровесник. Темные волосы, худощавый. Носит очки в металлической оправе. Возможно, учится в «Солнечном береге». Может, вы видели его где-нибудь в «Сент-Освальде»?
Я качаю головой:
— К сожалению, нет, сэр.
— Вы ведь понимаете, почему я спрашиваю, правда, Джулия?
— Да, сэр. Вы думаете, что он был здесь ночью.
— Он здесь был, — резко бросает Честли. Кашляет и добавляет мягче: — Я думал, что вы тоже его видели.
— Нет, сэр.
Я снова качаю головой. Как забавно, думаю я, но почему же он не узнает меня? Может, потому, что я девочка? Клуша, быдло, шалава, чернь? Неужели невозможно поверить, что Джулия Страз существует?
— Вы уверены? — Он пристально смотрит на меня. — Потому что этот мальчик свидетель. Он был там. Он видел, что случилось.
Я смотрю вниз, на сверкающие носки своих туфель. Я так хочу ему все рассказать — чтобы увидеть, как у него отвиснет челюсть. Но тогда ему придется все узнать о Леоне, а это невозможно. Ради этого слишком многое принесено в жертву. И теперь придется поступиться своей гордостью.
Я поднимаю на него глаза, подпуская слезу. Это нетрудно. Я думаю о Леоне, об отце и о себе, и слезы льются сами собой.
— Простите, — говорю я. — Я его не видела.
Старый Честли смущен, он отдувается и переминается с ноги на ногу, точно так же, как в преподавательской, когда плакала Китти Чаймилк.
— Ну все, все.
Он вынимает огромный грязноватый носовой платок.
— Теперь вы, надеюсь, довольны. — Мать испепеляет его взглядом и властно кладет руку мне на плечо. — После всего, что пережил этот бедный ребенок…
— Миссис Страз, я не…
— Полагаю, вам лучше уйти.
— Джулия, пожалуйста, если вы что-нибудь знаете…
— Мистер Честли, — произносит она. — Я хочу, чтобы вы ушли.
И он нехотя удаляется, разрываясь между нетерпением и неловкостью, он приносит извинения и в то же время полон подозрений.
Он подозревает, это читается в его глазах. Он, конечно, далек от истины, но за годы преподавания у него развилось шестое чувство в том, что касается учеников, своего рода радар, который из-за меня каким-то образом пришел в действие.
Честли поворачивается к выходу, сунув руки в карманы.
— Джулиан Пиритс. Вы уверены, что не слышали о нем?
Я молча киваю, улыбаясь про себя.
Его плечи опускаются. Затем, когда мать открывает ему дверь, он внезапно оборачивается и встречается со мной взглядом — в следующий раз это случится через пятнадцать лет.
— Я не хотел вас расстраивать, — говорит он. — Мы все очень переживаем из-за вашего отца. Но я был классным руководителем Леона. Я отвечаю за своих мальчиков…
Я снова киваю. «Vale, magister»[54]. Тихий шепот, но, клянусь, он услышал.
— Что, простите?
— Всего доброго, сэр.
11
А потом мы уехали в Париж. Новая жизнь, сказала мать, ее девочка начнет жить заново. Но все оказалось не так просто. Париж мне не понравился. Я скучала по дому и лесам, по уютному запаху скошенной травы в полях. Мать приводили в ужас мои мальчишеские ухватки, в которых она, конечно, обвиняла отца. Он никогда не хотел девочку, говорила она, причитая над моими остриженными волосами, тощей грудью и расцарапанными коленками. Благодаря Джону, заявляла она, я больше похожа на грязного мальчугана, чем на изящную дочурку ее фантазий. Но все это изменится, говорила она. Придет время, и я расцвету.
Видит бог, я старалась. Терпела бесконечные походы по магазинам, примерки платьев, визиты к косметологам. Любая девчонка мечтает, чтобы ею так занимались, — стать Жижи, стать Элизой, превратиться из гадкого утенка в прекрасного лебедя. Об этом мечтала и мать. И претворяла в жизнь эту мечту, радостно кудахча над своей живой куклой.
Теперь, конечно, мало что осталось от трудов моей матери. Мои собственные — куда изысканнее и уж точно не такие броские. После четырех лет в Париже я свободно владею французским, и, хотя не достигла высот Шарон, хочется думать, что я выработала некий стиль. Также у меня непомерное чувство собственного достоинства, по словам моего психоаналитика, которое подчас граничит с патологией. Может, и так, но где еще ребенок, лишенный родителей, может найти поддержку?
Когда мне исполнилось четырнадцать, мать поняла, что красотки из меня не выйдет. Не тот тип. Un style très anglais[55], без конца повторяла моя косметичка (сука!). Короткие юбочки и трикотажные двоечки, которые так прелестно смотрелись на французских девчушках, на мне болтались совершенно нелепо, я забросила их и вернулась к спасительным джинсам, свитерам и кроссовкам моего детства. От косметики я тоже отказалась, а волосы коротко обрезала. И хотя я больше не напоминала мальчишку, было совершенно ясно, что второй Одри Хепберн из меня тоже не выйдет.
Мать разочаровалась не так сильно, как можно было ожидать. Несмотря на все ее надежды, мы не сблизились. У нас было мало общего, и я видела, как она устает от своих усилий. Но главное, их с Ксавье несбыточная мечта наконец осуществилась — в августе следующего года у них чудом родился ребенок.
Это все решило. Я мгновенно превратилась в обузу. Этот чудо-ребенок, которого назвали Аделиной, буквально вытеснил меня с рынка, и ни мать, ни Ксавье (который редко имел о чем-то собственное мнение) больше не интересовались нескладным подростком. Снова, невзирая ни на что, я становлюсь невидимкой.
Не могу сказать, что сильно огорчилась. Во всяком случае, не из-за этого. Я не имела ничего против Аделины — вопящего шматка розовой замазки. Меня возмутило нарушенное слово: сначала обещали, а потом сразу выхватили из рук. И не важно, хотелось мне обещанного или нет. Важно то, что мать оказалась неблагодарной. Ведь ради нее я пошла на жертвы. И «Сент-Освальд» сильнее, чем когда-либо, поманил меня к себе, как Потерянный Рай. Я забыла, как ненавидела его, как годами вела с ним войну, как он проглотил моего друга, моего отца, мое детство — одним махом. Мысль о нем не оставляла меня ни на минуту, и казалось, что только в «Сент-Освальде» я чувствовала себя по-настоящему живой. Там я мечтала, там я радовалась, ненавидела, желала. Там я была героем, бунтарем. А теперь я — угрюмый подросток, живущий с отчимом и матерью, которая скрывает свой возраст.
Теперь я понимаю: это была наркомания, и наркотиком был «Сент-Освальд». День и ночь я жаждала его, довольствуясь любыми суррогатами. Они быстро приелись — лицей был унылым заведением, и самые смелые из его бунтарей баловались мелкими проделками: немного секса, немного гуляний по ночам и множество примитивных наркотиков. Несколько лет назад мы с Леоном переживали приключения куда ярче. Мне хотелось большего, я хотела анархии, я хотела всего.
В то время я еще не осознавала, что мое поведение вызывающе. Я была молода, зла, одурманена. Можно сказать, меня испортил «Сент-Освальд»: я была как студентка университета, которую отправили на год обратно в детский сад, ломать игрушки и переворачивать столы. Мне нравилось дурно влиять на других. Я разыгрывала прогульщицу, насмехалась над учителями, пила, курила, быстренько переспала (без всякого удовольствия) со многими парнями из школы-соперника.