Я помню это как сейчас. Кусочек чистой радости, будто осколок сна, не тронутый логикой, не потревоженный реальностью. В этот миг почти верилось, что мы будем жить вечно. Все ушло — и мать, и отец, и даже Франческа. Там, в лесу, мне предстало нечто, и, хотя не было никакой надежды это догнать, оно останется со мной до самой смерти.
— Я люблю тебя, Леон, — шепчу я про себя, продираясь сквозь заросли.
И больше ничего мне не нужно.
4
Это безнадежно. Леон никогда не посмотрит на меня теми же глазами, какими смотрю на него я, и не почувствует ко мне ничего, кроме добродушного презрения. И все-таки есть счастье хотя бы в крупицах его тепла: похлопывание по руке, ухмылка, несколько слов: «Ты молодец, Пиритс», — этого достаточно, чтобы воспрянуть духом, порой на много часов. Я не Франческа, но она скоро должна вернуться в свою школу при монастыре, а я… Я…
Да уж, это вопрос так вопрос. Через две недели после отцовских откровений Шарон Страз начала звонить через день. Мне приходится запираться у себя, чтобы отец не заставил меня с ней говорить. Ее письма оставались без ответа, подарки — без внимания.
Но невозможно навсегда отгородиться от мира взрослых. Как ни включай погромче радио, сколько ни сбегай из дома, скрыться от козней Шарон не удается.
Отец, который мог бы избавить меня от всего этого, совершенно выдохся: он пьет пиво и заглатывает пиццу перед телевизором, а между тем работа его стоит, а мое время — мое драгоценное время — бежит прочь.
Привет, Гномик!
Тебе понравилась одежда, которую я тебе прислала? Я не знала точный размер, но папа говорит, что он меньше, чем положено. Надеюсь, все подошло. Я так хочу с тобой встретиться. И все будет замечательно. Подумать только, тебе будет тринадцать. Теперь уже недолго ждать, правда, лапуля? Твой авиабилет должен прийти через несколько дней. Ты тоже ждешь не дождешься, когда приедешь к нам? Ксавье не терпится познакомиться с тобой, хотя он и волнуется. Я думаю, он боится, что мы его забросим, пока будем наверстывать эти пять лет.
С любовью, твоя мама
Шарон
Просто немыслимо. Она верит в это, на самом деле верит, что все по-прежнему, что она может подобрать нашу жизнь на том месте, где бросила, что я опять буду ее Гномиком, ее солнышком, ее куколкой, которую можно наряжать. Хуже того, в это верит мой отец. Верит и хочет этого и уговаривает меня из каких-то извращенных побуждений, как будто, отпуская меня, сможет изменить собственный курс, словно избавившись от балласта на тонущем корабле.
— Ну попробуй. — Примирившийся, снисходительный родитель и упирающийся ребенок. Со дня избиения он не повышал на меня голоса. — Съезди, детка. Может, тебе там понравится.
— Ни за что. Не хочу ее видеть.
— Послушай меня. Тебе понравится Париж.
— Не понравится.
— Ты привыкнешь.
— Ни фига я не привыкну. И вообще, это просто поездка в гости. Я не собираюсь там жить или еще чего-то.
Молчание.
— Я же говорю: просто в гости.
Молчание.
— Папа…
Мне хочется подбодрить его. Но что-то в нем сломалось. Ярость и буйство уступили место тупому безразличию. Он продолжает толстеть, стал забывать ключи, забросил газоны, крикетное поле без ежедневного полива буреет и лысеет. Эта его вялость, эта сдача позиций будто специально для того, чтобы лишить меня выбора — остаться в Англии или броситься в объятия новой жизни, которую так старательно подготовили Шарон и Ксавье.
И я разрываюсь между Леоном и необходимостью прикрывать и защищать отца. Поливаю по вечерам крикетную площадку. Даже пытаюсь выкосить газоны. Но у Чертовой Тачки собственные соображения на этот счет, и в результате все газоны выбриты наголо, от чего выглядят еще ужаснее; при этом крикетная площадка упорно отказывается зеленеть, несмотря на все мои усилия.
И конечно, рано или поздно кто-нибудь должен был это заметить. Однажды я возвращаюсь из леса и обнаруживаю в нашей гостиной Пэта Слоуна, который неловко примостился на одном из хороших стульев, а отец сидит на диване лицом к нему. Воздух дрожит от напряжения. Пэт оборачивается, я уже собираюсь извиниться и выйти, но под его взглядом замираю на месте. В этом взгляде и вина, и жалость, и злость, но больше всего — глубочайшее облегчение. Это взгляд человека, который хватается за любую возможность, лишь бы избежать неприятной сцены. И хотя он улыбается во всю ширь и щеки его по-прежнему розовеют, когда он здоровается со мной, это не обманывает меня ни на минуту.
Интересно, кто нажаловался. Сосед, прохожий, какой-нибудь сотрудник? А может, кто-то из родителей, желающий за свои деньги получать все, что положено. Сама Школа всегда привлекала внимание. И должна быть безупречна любой ценой. И служители ее должны быть безупречны — у города и без того достаточно претензий к «Сент-Освальду», нельзя подбрасывать лишние зерна на мельницу скверных слухов. Смотрителю это известно, и потому в «Сент-Освальде» есть смотритель.
Я поворачиваюсь к отцу. Он не смотрит на меня, он вперил взгляд в Слоуна, который уже стоит на пороге.
— Я не виноват, — говорит отец. — Я… У нас с моим ребенком полоса невезения. Скажите им, сэр. Вас они послушают.
Улыбка Слоуна — на этот раз без тени юмора — может накрыть целый акр.
— Не знаю, Джон. У вас было последнее предупреждение. А тут еще такое — ударить парнишку. Джон…
Отец пытается встать. Это удается не без труда. Его лицо осунулось от расстройства, и у меня внутри все съеживается от стыда.
— Пожалуйста, сэр…
Слоун тоже все это видит. Его крупная фигура загородила дверной проход. На секунду его глаза останавливаются на мне, и я замечаю в них жалость, но ни проблеска узнавания, хотя он должен был видеть меня в «Сент-Освальде» раз десять, не меньше. Я хочу сказать ему: «Сэр, вы меня не узнаете? Это ведь я, Пиритс. Вы присудили мне однажды два очка для моего отряда — помните? — и велели записаться в команду кросса по пересеченке».
Но это невозможно. Я слишком ловко обманываю. Раньше казалось, что они, учителя «Сент-Освальда», безупречны — и вот передо мной Слоун с покрасневшим глуповатым лицом, точь-в-точь мистер Груб в день своего краха. Чем он может нам помочь? Мы с отцом одни, и только я это знаю.
— Держитесь, Джон. Я сделаю все, что смогу.
— Спасибо, сэр. — Отец уже дрожит. — Вы настоящий друг.
Слоун кладет руку ему на плечо. В его голосе теплота и сердечность, он все еще улыбается.
— Выше голову, дружище. Вы справитесь. Немного везения, и к сентябрю все наладится, а другим ничего знать не надо. Только не валяйте дурака, не лодырничайте больше, а? И, Джон… — Он дружески треплет отца по руке, будто гладит перекормленного лабрадора. — Бросьте пить, ладно? Еще что-нибудь — и даже я не смогу помочь.
До некоторой степени Слоун сдержал слово. Жалоба спущена на тормозах — или, по крайней мере, положена на полку. Каждый день он забегает узнать, как дела, и отец, кажется, понемногу берет себя в руки. Что еще важнее, казначей нанял некоего мастера на все руки, малость тронутого Джимми Ватта, который возьмет на себя самые неприятные обязанности смотрителя, чтобы тот занимался настоящей работой.
Это наша последняя надежда. Лишившись работы смотрителя, Джон Страз окажется бессилен против Шарон и Ксавье. Но ему нужно захотеть удержать меня, а для этого мне нужно стать тем, кем он хочет меня видеть. И я принимаюсь за дело, стараюсь для отца. Смотрю футбол, ем жареную рыбу с картошкой, выбрасываю свои книги, вызываюсь на любую работу по хозяйству. Сначала он поглядывает на меня с подозрением, потом с изумлением и наконец с мрачным одобрением. Та безысходность, которая охватила его, когда он узнал о жизни моей матери, стала вроде бы понемногу отступать. Он с горьким сарказмом говорит о ее парижской жизни, лощеном муже из колледжа, о ее вере в то, что она сможет снова влезть в нашу жизнь, черт побери, когда пожелает.