Леон ухмыляется, волосы неподобающе падают ему на глаза.
— Согласись, голубок, — насмешливо говорит он, — отсюда кажется намного выше, правда?
Я пожимаю плечами. Его поддразнивания вполне беззлобны, но меня не проведешь. Стоит мне дать слабину, показать малейшее недовольство этим дурацким прозвищем, как он обрушит на меня всю мощь своего сарказма и презрения.
— Наверх забираться долго, — небрежно говорю я. — Но мне приходилось там бывать. Если знать как, то это нетрудно.
— В самом деле? — Я вижу, что он не верит мне. — Тогда показывай.
Как же не хочется. Ключи отца — это секрет, который нельзя открывать никому, даже (и особенно) Леону. Но я чувствую их в кармане джинсов, и они подстрекают меня выдать этот секрет, поделиться, пересечь эту последнюю запретную черту.
Леон смотрит на меня, словно кот, который не может решить, то ли поиграть с мышкой, то ли вспороть ей живот. А я вдруг с пронзительной ясностью вспоминаю, как он стоял с Франческой в саду, как бы случайно положив ладонь на ее руку, его смуглую, зеленоватую кожу в испещренной солнечными пятнами тени. Как ему не любить ее? И куда мне с нею соперничать? У них была некая общая тайна — а это такая сила, с которой мне тягаться невозможно.
Или теперь возможно?
— Ого! — Глаза у Леона расширились, когда он увидел ключи. — Где взял?
— Стырил. Из стола Большого Джона, в конце триместра. — Я не могу удержаться от ухмылки, глядя на лицо друга. — Отнес в мастерскую в обед, и там сделали дубликат. Потом положил их туда, где взял. — Так оно, в общем-то, и было, во время той последней катастрофы, когда отец, раздавленный и вдрызг пьяный, лежал у себя в комнате. — Ленивый козел даже не заметил.
В глазах Леона, обращенных на меня, загорается новый свет. Это восхищение, но мне почему-то стало неловко.
— Ну-ну, — наконец говорит он. — А я-то думал, что ты обычный постреленок из младших классов, который и придумать ничего не может, да и с яйцами у него слабовато. И ты никому не проговорился?
Я качаю головой.
— Ну молодец, — произносит он, и его лицо освещается самой нежной и чарующей улыбкой. — Тогда это будет наш секрет.
Есть что-то необыкновенно волшебное в том, чтобы поделиться с кем-нибудь секретом. Сейчас, когда я показываю Леону свою империю, я так сильно ощущаю это, несмотря на охватывающее меня сожаление. Проходы и ниши, скрытые от глаз верхушки крыш и тайные закутки «Сент-Освальда» — больше не мои. Теперь они принадлежат и Леону.
Я отключаю сигнализацию в той части Школы, где мы находимся, запираю двери, и мы пролезаем в окно в Верхнем коридоре. Уже поздно, часов одиннадцать, и отец уже завершил обход. Никто не выйдет в это время. Никто не заподозрит, что мы здесь.
Окно ведет на крышу библиотеки. Я вылезаю наружу с тренированной легкостью, Леон, ухмыляясь, следует за мной. Перед нами пологий склон из толстых, поросших мхом каменных черепиц, спускающийся в глубокий желоб, выложенный свинцом. Вдоль всего желоба есть дорожка, чтобы смотритель мог пройтись по ней с метлой и убрать скопившиеся листья и обломки, хотя отец, боявшийся высоты, никогда этого не делал. Насколько я знаю, он даже не проверял свинцовую облицовку, и желоб был забит мусором и обломками.
Сегодня почти полная луна, она таинственно сияет на пурпурно-коричневом небе. Время от времени по ней пробегают маленькие облачка, но все равно довольно светло, и каждая каминная труба, каждый желоб, каждая черепица словно обведены синими чернилами. За моей спиной Леон издает долгий дрожащий вздох:
— Вот это да!
Я смотрю вниз: Привратницкая светится вдалеке, как рождественский фонарик. Отец, должно быть, там, смотрит телевизор или отжимается перед зеркалом. Он ничего не имеет против моего отсутствия по ночам: уже несколько месяцев он не спрашивал, куда я ухожу и с кем.
— Вот это да! — повторяет Леон.
Я усмехаюсь, чувствуя нелепую гордость, как будто все это построено мною. Берусь за веревку, привязанную к трубе, подтягиваюсь и поднимаюсь на гребень. Каминные трубы возвышаются вокруг меня, словно короли, их тяжелые короны чернеют на фоне неба. Над ними звезды.
— Давай!
Я покачиваюсь, раскинув руки, вбирая в себя ночь. На секунду мне кажется, что я могу ступить прямо в звездное небо и полететь.
— Ну же!
Медленно Леон поднимается за мной. Лунный свет превращает нас обоих в привидения. У него бледное и отрешенное лицо — лицо ребенка, увидевшего чудо.
— Вот это да.
— Это еще не все.
Успех окрыляет меня, и я веду его по дорожке — широкой, обрамленной чернильными тенями. Я держу его за руку. Он не задает вопросов, а лишь послушно следует за мной, другая рука протянута над веревкой. Дважды я предупреждаю его: здесь камень шатается, там сломана перекладина лестницы.
— И давно ты сюда ходишь?
— Порядочно.
— Ничего себе.
— Нравится?
— Еще бы!
Мы карабкаемся еще полчаса и останавливаемся передохнуть на плоском широком парапете над крышей часовни. Тяжелые каменные черепицы, вобравшие дневной жар, все еще сохраняют тепло. Мы ложимся на парапет, в ногах у нас горгульи. Леон достает пачку сигарет, и мы выкуриваем одну на двоих, глядя на город, распростертый под нами одеялом из огней.
— Потрясающе. Поверить не могу, что ты об этом никогда не говорил.
— Тебе ведь сказал?
— Хм…
Он лежит рядом, сложив руки под головой. Его локоть касается меня — прижимается горячей точкой.
— Представляю, каково здесь заниматься сексом, — говорит он. — Можно провести хоть всю ночь, и никто не узнает.
В его голосе мне чудится легкий упрек — каково ему было бы проводить ночи с прекрасной Франческой на крыше, под сенью этих королей.
— Могу себе представить.
Но думать об этом — о них — не хочется. Понимание проскакивает между нами, как беззвучный скорый поезд. Близость Леона невыносима, от нее все зудит, как от крапивных укусов. Я чувствую запах пота, сигаретного дыма, слегка маслянистый, мускусный запах его длинноватых волос. Он смотрит на небо, глаза его полны звезд.
Я украдкой протягиваю руку и чувствую его плечо — пять жарких булавочных уколов в кончиках моих пальцев. Леон не двигается. Медленно я разжимаю руку, она скользит дальше, по рукаву, к его груди. Я ничего не соображаю, рука словно живет отдельной жизнью.
— Ты скучаешь по ней? По Франческе?
Голос у меня дрожит и концу фразы нечаянно срывается на писк.
Леон ухмыляется. У него голос сломался несколько месяцев назад, и он любит дразнить меня за незрелость.
— Эх, Пиритс. Какой же ты еще ребенок.
— Что, спросить нельзя?
— Совсем маленький.
— Заткнись, Леон.
— Ты думал, это настоящее? Лунный свет, два идиота, любовь и романтика? Господи, Пиритс, какой же ты бываешь банальный!
— Заткнись, Леон!
Лицо горит. Мне бы звездного света, зимы, льда.
Он смеется.
— Ну прости, голубок, придется тебя разочаровать.
— Ты это о чем?
— Да о любви, господи. Я просто трахал ее, вот и все.
Меня это потрясло.
— Неправда!
Я вспоминаю Франческу, ее длинные волосы, ее томные ноги. Я думаю о Леоне и обо всем, что приношу в жертву ради него, ради романтики, ради тоски и опьянения страсти, которые разделяю с ним.
— Ты сам знаешь, что это неправда. Она не такая. И не называй меня голубком.
— А то что?
Он садится, глаза его сверкают.
— Брось, Леон. Вечно тебе нужно все изгадить.
— Ты думаешь, она была первой? — ухмыляется он. — Ну, Пиритс, пора все-таки повзрослеть. Ты становишься совсем как она. Из кожи вон лезешь, чтобы излечить мое разбитое сердце, как будто меня вообще может волновать девчонка…
— Но ты же говорил…
— Я просто дурачил тебя, кретин. Неужели ты не понял?
Я тупо качаю головой.
Леон хлопает меня по руке, почти ласково.
— Ты такой романтик, голубок. А в ней была своя прелесть, хоть она всего-навсего девчонка. Но она не первая. И если честно, даже не лучшая из тех, кто у меня был. И конечно, не последняя.