Там меня ждал Крис Кин.
— Не оставлял ли я здесь свою записную книжку? — спросил он, когда я вошел. — Такую маленькую, красную. Я туда записываю все свои идеи.
Он слегка волновался, и я, вспомнив его наиболее убийственные комментарии, вполне понимал почему.
— Я нашел какую-то книжку в преподавательской в конце полутриместра, — сказал я. — Я думал, вы ее уже отыскали.
Кин покачал головой. Я подумал, не признаться ли, что я в нее заглянул, но заметил, что глаза у него бегают, и решил — лучше не стоит.
— Планы уроков? — предположил я с невинным видом.
— Не совсем, — ответил он.
— Спросите мисс Дерзи. Мы с ней в одной комнате. Может, она ее куда-нибудь убрала.
Мне показалось, что Кин забеспокоился. Что неудивительно, учитывая содержание этой обличительной книжечки. Все же он хладнокровно воспринял это известие и только сказал:
— Ничего страшного. Рано или поздно найдется.
Если подумать, то за последние недели вещи обрели привычку исчезать. Ручки, например, записная книжка Кина, кредитка Роуча. Такое иногда случается, и я могу понять, если пропадает бумажник, но не представляю, зачем кому-то понадобилась старая сент-освальдская кружка или мой классный журнал, который так и не нашелся, — разве что позлить меня, и если так, это более чем удалось. Хотел бы я знать, какие еще пустяковые вещицы исчезли в последние дни и могут ли эти исчезновения быть связаны друг с другом.
Я рассказал об этом Кину.
— Ну, это же школа, — сказал он. — В школах всегда пропадают вещи.
Может быть, подумал я, но не в «Сент-Освальде».
Выходя из комнаты, Кин насмешливо улыбнулся, словно я произнес это вслух.
Под конец занятий я вернулся в класс Грахфогеля, надеясь выяснить, чем так заняты его мысли. Джерри по-своему неплохой малый, пусть и не прирожденный педагог. Зато он настоящий ученый и страстно любит свой предмет, поэтому меня насторожил его болезненный вид. Но когда я в четыре часа заглянул в класс, его там не было. Тоже странно: обычно Джерри сидит здесь часами, либо у компьютеров, либо готовит свои бесконечные наглядные пособия. К тому же я впервые обнаружил, что он ушел, оставив комнату незапертой.
Некоторые из моих ребят все еще сидели за партами, что-то списывая с доски. Я не удивился, увидев работягу Андертон-Пуллита и Коньмана, который нарочно не поднял головы, но эта его самодовольная усмешечка означала, что он меня заметил.
— Здравствуйте, Коньман, — сказал я. — Мистер Грахфогель не сказал, вернется ли он?
— Нет, сэр, — бесцветным тоном ответил тот.
— Я думаю, он ушел, сэр, — сказал Андертон-Пуллит.
— Так. А ну-ка собирайте вещички, мальчики, и побыстрее. Я не хочу, чтобы кто-нибудь опоздал на автобус.
— Я не собираюсь на автобус, сэр, — произнес Коньман. — Меня заберет мать. Сейчас повсюду столько извращенцев.
Я стараюсь быть справедливым. Действительно стараюсь. И горжусь этим — своей справедливостью, здравостью суждений. Я могу быть грубым, но я всегда справедлив; я никогда не угрожаю, если не могу выполнить угрозу; я не даю обещаний, если не собираюсь их сдерживать. Мальчики это знают и уважают меня — когда имеешь дело со старым Квазом, то все честно и он свои эмоции оставит при себе. По крайней мере, я на это надеюсь. С возрастом я становлюсь все более сентиментальным, но не думаю, чтобы это как-то влияло на мою работу.
Однако в жизни любого учителя бывают случаи, когда объективность ему отказывает. Глядя на Коньмана с опущенной головой и бегающими глазками, я как раз вспомнил об этой ошибке. Я не доверяю Коньману: что-то в нем меня отталкивает. Конечно, нельзя себе этого позволять, но учитель тоже человек. У нас есть свои предпочтения, мы лишь должны избегать несправедливости. Я и стараюсь, но совершенно ясно, что в моей маленькой группе Коньман — паршивая овца, Иуда, Иона, тот, кто выходит за рамки, не отличает юмор от наглости, озорство от злобы. Надутый, избалованный, бледный типчик, который винит в своих недостатках кого угодно, только не себя. Но я веду себя с ним так же, как с остальными, даже стараюсь быть к нему более снисходительным, зная свое слабое место.
Но сегодня в нем было нечто такое, что меня встревожило. Как будто он что-то знает, некий болезненный секрет, который одновременно и восхищает, и мучает его. Он и правда казался больным, несмотря на самодовольство: на бледном лице появилась новая россыпь прыщей, а на гладких каштановых волосах — жирный блеск. Тестостерон, скорее всего. И все же я не мог отделаться от мысли — мальчишка что-то знает. Будь это Сатклифф или Аллен-Джонс, информацию я бы уже получил — их достаточно спросить. Но с Коньманом…
— Что-то случилось на уроке мистера Грахфогеля?
— Что, сэр?
Его лицо было нарочито невыразительным.
— Я слышал крик.
— Это не я, сэр.
— Ну конечно, не вы.
Бесполезно. Коньман ничего не скажет. Пожав плечами, я покинул Колокольную башню и направился в кабинет кафедры языков, на первое заседание второй половины триместра. Грахфогель должен там быть, и, возможно, я успею с ним побеседовать. А Коньман подождет. По крайней мере, до завтра.
На заседании Грахфогель не появился. Все остальные пришли, и это окончательно убедило меня в том, что мой коллега заболел. Джерри никогда не пропускает заседаний кафедры, любит обучение без отрыва от производства, с энтузиазмом поет на общешкольных собраниях и всегда готовится к урокам. А сегодня его не было, и, когда я спросил об этом доктора Дивайна, он посмотрел на меня таким ледяным взглядом, что я тут же пожалел о своем вопросе. Наверное, все еще обижается из-за старого кабинета, и все же в его голосе прозвучало не просто недовольство; и на заседании я мрачно размышлял, чем мог рассердить этого старого идиота. В это трудно поверить, но он мне даже нравится, несмотря на свои костюмы и все прочее; он — одна из немногих констант в переменчивом мире, а их так не хватает.
Итак, заседание все тянулось; Грушинг и Скунс спорили о преимуществах разных экзаменационных комиссий, доктор Дивайн являл собою образец холодности и достоинства, Китти странным образом потускнела, Изабель полировала ногти, Джефф и Пенни внимали, словно Близняшки Бобси[42], а Диана Дерзи наблюдала за происходящим так, словно заседание кафедры — увлекательнейшее зрелище на свете.
Когда заседание кончилось, уже стемнело и Школа была пуста. Даже уборщики ушли. Оставался только Джимми, который медленно и тщательно водил электрополотером по паркету Нижнего коридора.
— До свиданья, хозяин, — сказал он мне, когда я с ним поравнялся. — Вот и еще один сделан.
— Нужно, чтобы с тебя сняли часть работы, — заметил я. После увольнения Дуббса Джимми выполнял все обязанности смотрителя, а это нелегкая задача. — Когда новый приступает к работе?
— Через две недели, — ответил Джимми, улыбаясь до ушей. — Шаттлуорт его звать. Болеет за «Эвертон»[43]. Ну да мы все равно поладим.
Я улыбнулся.
— Тебе эта работа не слишком нравилась.
— Нет, хозяин. — Джимми покачал головой. — Больно маетно.
Когда я дошел до школьной парковки, полил сильный дождь. Лига Наций уже отъехала. У Эрика машины вообще нет — у него плохое зрение, и, кроме того, он живет в двух шагах от Школы. Грушинг и Китти остались в кабинете, просматривая какие-то бумаги, — с тех пор, как жена Грушинга заболела, он все больше и больше нуждается в Китти. Изабель Тапи подправляла макияж — бог его знает, сколько времени на это уйдет, а доктор Дивайн уж точно не подвезет меня.
— Мисс Дерзи, может, вы…
— Конечно. Залезайте.
Я поблагодарил ее и уселся на переднее сиденье маленького «корсо». Я заметил, что машина, как и письменный стол, часто отражает внутренний мир владельца. У Грушинга — полный бардак. У Нэйшнов на бампере красуется наклейка «НЕ СЛЕДУЙ ЗА МНОЙ, СЛЕДУЙ ЗА ИИСУСОМ». У Изабель на приборной доске — игрушечный медвежонок-оберег.