Оркестр заиграл вальс, и Николай с Анной первыми вступили в круг, а за ними — остальные пары. Княгиня стояла и смотрела — не в силах уйти и даже отвести глаз, когда голос, который она не слышала много лет, но узнала бы из тысячи иных, вдруг раздался совсем рядом:
— Marie, permettez-moi de vous inviter à une valse (Мари, позвольте просить вас на тур вальса (фр.)), — ладонь в белой перчатке протянулась к ней, приглашая.
— Oui, bien sur, — машинально ответила она, вкладывая свою ладонь в его, но от этого голоса и от того, как он произнес «Мари», у нее вдруг бешено застучало сердце, по спине побежали мурашки, а они стали ватными. Мария вдруг подумала, что не сможет танцевать, настолько она …растерялась, но многолетняя привычка держать лицо и спину сыграла свою роль — княгиня собралась и, когда они входили в круг танцующих, никто не могу видеть, какая буря бушевала внутри у Марии Федоровны.
— Je suis heureux de danser à nouveau avec vous valse (счастлив снова вальсировать с вами (фр.)), — тихо произнес князь Муравинский, слегка наклонившись к своей партнерше.
— Moi aussi, — прошелестела она, не поднимая глаз.
— Je viens de rentrer et je suis ravi de vous revoir, vous êtes toujours aussi charmante (Я только вернулся и рад встрече, вы все так же обворожительны (фр.))
— Et vous n'avez pas changé du tout (и вы совсем не изменились (фр.)), — губы Марии Федоровны тронула легкая улыбка, — разве орденов прибавилось.
— И седины, — ответно улыбнулся Константин Михайлович.
— Возможно, — кивнула княгиня. — Танцуете вы столь же превосходно, как и десять лет тому.
— А вы, много лучше, — князь слегка пожал тонкие пальцы партнерши. — Вижу, вальс вернули в бальные залы.
— Нынче все вальсируют, Государь привез эту моду из Вены, — Мария Федоровна, казалось, легко поддерживала светскую беседу, но на самом деле не могла дождаться, когда вальс, наконец закончится и она сможет сесть в кресло и выпить воды и обмахнуть веером разгоряченное лицо. Ей было трудно и говорить, и дышать, словно рядом с князем из легких выбили весь воздух, а сердце колотилось где-то в горле. Наконец, музыка стихла.
— Проводить вас к креслам или в буфетную? — осведомился Константин Михайлович.
— Благодарю, я, пожалуй, поеду домой, — решение сбежать пришло мгновенно и оно казалось идеальным, но — не тут-то было.
— Я провожу вас, — князь Муравинский подал Марии Федоровне руку и повел к выходу из бальной залы. На их уход никто не обратил внимания…
Константин Михайлович помог княгине одеться, накинул на плечи шинель и вывел свою спутницу из особняка Шереметьева.
— Карету княгини Воронцовой, — тут же крикнул слуга, и, после, спустившись вниз, откинул ступеньки и остановился рядом.
Князь махнул рукой, отпуская лакея, и сам помог Марии Федоровне забраться внутрь, но после не ушел обратно в дом, как она надеялась, а тоже сел в карету и приказал кучеру трогать.
Какое-то время оба молчали, и молчание было тягостным, а не легким, как раньше.
— Вы решили сопроводить меня на дома? — тихо проговорила княгиня.
— Да, мне показалось, вам нехорошо, потому посчитал своим долго проводить, — улыбнулся Муравинский. — А иначе зачем нужны старые добрые друзья?
— Мы с вами, князь, кто угодно, только не старые добрые друзья, — на губах княгини появилась приличествующая случаю улыбка, но глаза Марии Федоровны повлажнели, и она была рада, что в карете темно, и ее визави этого не видит. — Если вы думаете, то время стерло все, что между нами было, это ошибка. — Она сняла с шеи маленький золотой медальон и протянула его Константину Михайловичу.
Медальон раскрылся, и князь долго смотрел на два портрета — свой и Машеньки Черкасской — юных, влюбленных счастливых.
Глава седьмая
Москва, Поварская, новый особняк,
Квартира князя Муравинского,
в ночь после Покрова, 1815 год
«Отчего я не сказал Мари, что овдовел?» — мысль сидела в голове князя, заставляя постоянно думать об этом разговоре, не давая ни лечь спать, ни напиться: улегшись в кровать, он бы в се равно не уснул, а напившись, потерял способность связно мыслить. Константин Михайлович был сам себе противен — нет, не ложью, ведь он не солгал, но умолчание — та же ложь, пусть и завуалированная, а это значит, что он поступился собственной совестью. Муравинский сидел в кресле у камина, как пришел, в мундире и сапогах, и, прикрыв глаза, вспоминал. Эпизоды из прошлого всплывали перед внутренним взором так, словно все это было вчера, а не десять лет назад
Девушка с черными косами в русском сарафане стоит на опушке леса:
— А вы на Яблочный Спас будете в храме? — и любовь и нежность в ее карих глазах, и ожидание ответа.
А потом она на дворе храма с корзинкой яблок — счастливая, потому что он пришел, а маменьки нет рядом, и они могут поговорить.
И танец — их было немного, но самый первый вальс Константин Михайлович запомнил на всю жизнь, как и свое обещание быть рядом и просьбу довериться. Тогда казалось — у них впереди целая жизнь, долгая и счастливая.
Конюшня, сено на полу, тихий шепот, лунная, светящая в окно и разговоры обо всем вместе и ни о чем толком, недомолвки, молчание… Они понимали друг друга с полуслова, да и молчание было говорящим. Никого более он не понимал и не чувствовал так хорошо, как Мари…
Прощание у ворот в ночи и первый робкий поцелуй, когда он посмел коснуться губами только ее щеки — ощущение бархатистой прохладной кожи долго еще жило воспоминанием о несбывшемся. Письма, записки, он хранил их все — в запертой шкатулке, ключ от которой носил на шее, и не показывал никому, но сам иногда перечитывал…
Притвор храма, Великий пост, они стоят близко друг к другу, он держит ее за руку. Тихий разговор о том, что осталась всего ночь, и завтра они уже будут вместе. Он провожает ее к выходу и удаляется, чтобы не попасться на глаза племяннику и прислуге — незачем, лишнее…
Боль от того, что случилось в то воскресенье, и сейчас словно иголкой колет сердце князя. Он переживал тогда не из-за рухнувших надежд, и не потому, что пришлось подчиниться воле князя Черкасского и отправиться на войну — как человек военный Муравинский привык исполнять приказы — сердце болело за Мари. Он прекрасно понимал, что на княжну обрушится гнев родителей, и от бессилия, от невозможности что-то сделать, как-то помочь любимой страдал невыносимо. Даже сегодня, вспоминая об этом, Константин Михайлович сжал зубы так, что на скулах заходили желваки. Он был зол — больше всего на самого себя, за то, что не предусмотрел, не принял в расчет любопытного мальчика, просто не подумал об этом, окрыленный любовью и тем, как хорошо все складывалось. Но не зря говорят — обману дьявол ворожит: возможно, так было и с ними — за ослушание, за попытку пойти поперек родительской воли отвернулся от них Господь, и все вершилось происками лукавого.
Позже, познакомившись с Николаем Шереметьевым в армии, князь Муравинский полюбил его как сына, понял, что глупая мальчишеская выходка тяготит и его. Да, Николай знал, что его наставник и старший друг был тем, кто хотел тайно жениться на его тетке, но они об этом не говорили. Один раз, перед сражением, когда, казалось, никому из них не суждено будет выжить, граф Шереметьев пришел в палатку к Константину Михайловичу и попросил прощения. Он не сказал — за что, лишь одно слово «Простите», добавив потом, что был слишком юн, глуп и не успел еще полюбить. «Бог простит, и я прощаю», — ответил тогда князь. Они обнялись, а на следующий день Николай и в самом деле едва не погиб — раны были очень тяжелыми, и Константин Михайлович боялся за его жизнь и долго молился, хотя не был никогда особо набожным.
Он приходил в госпитальную палатку, садился на табурет около кровати Шереметьева, брал Николая за руку и просто сидел, читая про себя молитвы, которые помнил. Граф выжил и выздоровел, дружба стала крепче, о прошлом они больше не говорили…
Обида князя Муравинского прошла, растворившись в дружбе, он нашел в себе силы переступить через это, понять проступок, в сущности, ребенка, и не корить его за это, а Мари, Мари, не простила. Князь понял это по разговору, ощутил, как ее обида висит в воздухе, но — смалодушничал, сказав, что любил жену и готов стать Марии Федоровне другом. «Merde, — он резко стукнул кулаком по подлокотнику кресла. — Черта с два я готов стать ей другом. Вот же идиот, болван, дубина стоеросовая. Да как я посмел говорить ей такое? Ей — Мари! И когда? Когда она изливала передо мной душу! — Константин Михайлович потер подбородок и снова скрипнул зубами. — Женщина сказала мне, что любит, и не просто любит, а любила всегда, а я этим своим — имел счастье полюбить жену — плюнул ей в душу. Господи, какой же я осел!» — Муравинский сжал лицо в ладонях и так сидел некоторое время. Потом резко встал, вышел в прихожую, надел шинель и, открыв дверь, спустился на улицу. На Поварской в этот слишком поздний (или уже ранний) час было безлюдно, но на Садовом кипела жизнь. Князь поймал извозчика и, назвав адрес, вскочил в пролетку. «Я напортачил, я и должен исправить. Немедленно»…