— Петя, в приличном обществе надо выглядеть прилично, — ворчал настройщик.
Общество на даче Утесова собралось более чем приличное. Я от одной только Любови Орловой просто выпал в осадок. Никогда бы не подумал, что вот так, запросто буду сидеть с ней рядом, за одним столом, так по-простому разговаривать с великой артисткой. В жизни она была еще красивее, чем на экране. Черты её лица нельзя было назвать классическими, но впечатление она производила ослепительное.
— ой, какой вы молоденький, — улыбалась мне актриса. — А мне про вас так много говорили, и всё только хорошее!
— Спасибо, — промялил я, ругая себя за внезапное смущение.
— Любовь Петровна, вы совсем смутили юношу, — до-доброму попенял ей супруг — Григорий Васильевич Александров. — Вы ешьте, Николай, у Утесова знатную утку готовят.
Я отдал должное угощению, наверное, из-за волнения ел, как не в себя. А вот Петя, напротив, едва поклевал, тоже, наверное, смущался, оказавшись в центре внимания такой большой компании взрослых и серьезных людей.
Он пихнул меня под столом ногой и, когда я наклонился к нему, тихо спросил:
— Она настоящая?
— Кто, утка? — не понял его.
Мальчик глянул на меня, в его синих глазах появилось сердитое возмущение.
— Какая утка, — прошипел он и тихо напел:
— «Орлова, Орлова играет эту роль»… из «Веселых ребят»? Это же она?
— Она, — улыбнулся я, едва не рассмеявшись.
Напротив нас сидели братья Дунаевские, оба — и Семен, и Исаак. Они о чем-то тио беседовали между собой. Леонид Утёсов в роли радушного хозяина был искрометен: шутил, рассказывал анекдоты, театральные байки и истории из Одесской жизни, при этом постоянно ссылаясь на Иосифа Самуиловичка:
— Вот тут сидит Ёся, он там был и не даст мне соврать! Я ведь не вру, Ёся?
— Таки да, не врёшь, привираешь немножко, но кто бы спорил? — невозмутимо отвечал дядя Ёся.
— Ну так это ж для большей художественности! — воскликнул Леонид Осипович. — Если рассказывать о жизни сухим языком, то это будет не жизнь, а милицейский протокол.
За столом то и дело взрывался смех, стучали вилки, ножи, звенел хрусталь. Незаметно подали десерт: пирог с вишневым вареньем и фрукты.
— За скромный стол приношу свои извинения, — развел руками Утесов, — сами понимаете, война. Вот закончится, тогда и будем пировать.
Петя немного расслабился и всё-таки расстегнул ненавистную верхнюю пуговицу на рубахе. Он, немного попривыкнув к тому, что на него никто не обращает внимания, перестал смущаться и сметелил два куска пирога.
К роялю подошли немного позже, когда мужчины уже дымили папиросами, а женщины пили кофе.
Семен Дунаевский положил руки на клавиши, пробежал по ним длинными, тонкими пальцами и подозвал нашего Колобка.
— Ну что, парень, споёшь для нас? — спросил он весело.
— Спою. Чего не спеть-то? — стараясь казаться взрослым и солидным, ответил Петя. Я прошел к роялю вместе с ним и для поддержки встал рядом.
— И что ты нам споёшь? — уточнил Семён Осипович.
Он ударил по клавишам, послышались первые аккорды вечной песни — «В лесу родилась ёлочка», потом глянул на Петю, мотнул подбородком и громко произнём:
— И-ии!
— Не надо «И», — попросил Петя, с суровостью, которая на его веснушчатом лице казалась комичной.
Исаак Осипович поперхнулся от смеха. Он похлопал брата по плечу и хохотнул:
— Ну, Сёма, уделал тебя парнишка!
— Может, ты и без музыки споёшь? — спросил Семен Дунаевский.
— Может, и без неё, — так же серьезно ответил Петя. — Аве Мария, — торжественно объявил он. — Написал то ли Шуберт, то ли Страус, — Петя виновато глянул на Иосифа Самуиловича, но закончил:
— Исполняет Петр Баранкин.
У Семена от удивления брови взлетели почти до волос, впрочем, удивлены были все, особенно когда он запел:
— Аве Мария…
Я тоже был в шоке. Мы договорились, что он исполнит одну из тех песен, что мы разучили.
— Аве Мария гратиа плена, Аве Мария гратиа плена. Аве, аве доминтус, доминтус текум. Бенедикта тю ин мюлирибус. Эт бенедиктус, эт бенедиктус фрюктус вентрис вентрис тюа Есус.
Боже мой! И Робертино Лоретти, и волшебный голос Джельсомино отдыхали по сравнеию с этим божественным исполнением!
— Аве Мария… — и тут Петя замер и смущенно пробормотал:
— А дальше я не знаю. Это когда у дяди Вацлава Капусты в гостях были, он пел малышам, а я запомнил.
В гостиной ошарашенно молчали. И я понимал этих заслуженных, маститых артистов. Я тоже был потрясён силой и красотой голоса этого мальчика. Первым пришел в себя Дунаевский.
— А еще раз сможешь повторить? — спросил он и заиграл Шуберта.
Баранкин исполнил первый куплет еще раз. Аплодировали все. Я смотрел на Иосифа Самуиловича, он был настолько гордым, будто спел сам.
— Вот что, Иосиф, — крутанулся на винтовом табурете Семен Осипович. — Я, как дирижер и хормейстер детского хора Центрального дома железнодорожников, принимаю мальчика в хор. Жить будет в Доме детей железнодорожников, на полном государственно обеспечении. Вокалом займусь сам. Но сразу забрать не смогу, сам понимаешь, бюрократия. Так что, Иосиф Самуилович, в ваших интересах всё ускорить, как вы это умеете, — он посмотрел на настройщика, тот кивнул. — Это просто чудо, просто подарок! Я, к сожалению, не смог присутствовать на вашем концерте, с детьми выступал мой помощник. Мне говорили, что голос у ребенка великолепный, но не думал, что настолько. И, вот что, без меня больше чтобы никакого пения. Надо показать мальчика специалистам, возраст, сами понимаете, какой… Не дай Бог, сорвет голос.
— Решено, — в кои-то веки лаконично ответил Иосиф Самуилович, но при этом он буквально потирал руки. Было видно, что он очень доволен.
— Вы нам споёте? — спросил Дунаевский Орлову.
— Петь после этого маленького чуда? — улыбнулась певица. — Увольте! Да и не в голосе сегодня. А вот вас, Николай, я бы с удовольствием послушала, — и она протянула мне гитару.
Я поставил рядом с роялем стул, сел, проверил звучание, подкрутил колки, настраивая инструмент. Пока руки были заняты, думал, что исполнить. Решил спеть песню, которую написал сам.
— Руки мерзнут, а пламя костра ожигает как будто острей. И гуляет по миру война, собирая дань смерти с людей. Канонада лесных батарей оседает песком на губах. И окопная правда всех дней к нам приходит в обрывочных снах…
Небольшой перебор струн, я смотрю в «зал». Утёсов глубоко затягивался, выпускал дым и затягивался снова. Дядя Ёся, который тоже слышал эту песню впервые, с прищуром смотрел на Леонида Утесова — как пить дать, уже ждет от него просьбы отдать эту песню. «Тоже мне, менеджер по продажам нашелся», — подумал я.
— Вот в атаку идет батальон, вот в землянке радистка стучит, и фальшивит в полях саксафон, да губная гармошка звучит, — спел я и подумал, что Капитолина Ивановна сейчас предъявила бы претензию, спросив, откуда на фронте мог взяться саксофон и кто посмел перед нашими бойцами фальшивить?
— Пахнет дымом в окопах опять, руки мерзнут, не греет костер. Скоро снова приказ: «Наступать», затихает ночной разговор, — дальше гитарные переборы и:
— Скоро снова приказ: «Наступать», затихает ночной разговор…
Когда закончилась песня, стихли аплодисменты, Утёсов развёл руками:
— Как я вас понимаю, Любовь Петровна! Я тоже после этих мальчиков вряд ли спою что-то лучше.
— Лёня, не кокетничай, — обратился к нему Семён Дунаевский, — давай, запевай нашу любимую. А мы все подхватим, правда ведь? — обратился он к остальным.
— Конечно, начинай, — поддержала Дунаевского Любовь Орлова и захлопала.
Снова зазвучала музыка и Леонид Утёсов запел песню, с которой, собственно, и начался его артистический путь еще во времена НЭПа.
— Ночь надвигается, фонарь качается, мильтон ругается в ночную тьму. А я немытая, плащом покрытая, всеми забытая здесь на углу…
Дунаевский играл задорно, с огоньком, остальные гости улыбались. Припев подхватили все, даже я: