Зинаида Марковна была младшей сестрой его покойной жены, Лиды, той самой женщины с косой вокруг головы на фотографиях. Когда Лида умерла от рака три года назад, Зина стала приходить, помогать с хозяйством, с внуком, которого им оставила дочь, уехавшая на Север за длинным рублём и так и не вернувшаяся. А потом у Сашеньки начались приступы. Сначала редко, раз в месяц, потом каждую неделю, потом по нескольку раз в день. Врачи перепробовали всё, что было в аптеках, и ничего не помогало. А потом кто-то сказал, что есть французское лекарство, которое помогает почти всегда, только его нет и не будет.
— А Зина достала, — сказал Пал Семёныч, глядя на коробку на полке. — Через полгода, откуда-то, я не спрашивал. И приступы прошли почти совсем. Раз в неделю, а то и реже. Сашенька в школу пошёл, в первый класс. — Голос у него дрогнул. — Бесплатно, говорила, по-родственному. Ты только, Паша, помогай мне иногда, по мелочи. То вызов переставить, то записать что-нибудь, то промолчать.
Он переставлял вызовы, чтобы Лёшка Малинин попадал к пожилым сердечникам, которым импортные ампулы в карте вызова не вызовут подозрений. Он записал ложный вызов на Мосфильмовскую и написал записку, кого и когда ждать, потому что Зина сказала, что это для людей Эдика, что Малинина надо только припугнуть, чтобы не болтал. Он написал докладную на Катю, потому что Зина сказала, что девчонка слишком много знает и слишком много болтает с Малининым. Он слышал, как Малинин ночью рассказывал Кате про двадцатое декабря, и передал Зине, а та сказала: «Хорошо, Паша». А потом, в ночь на среду, когда пришёл вызов на адрес Малининых, он позвонил Зине домой, и та велела снять.
— Я сказал ей, Зина, это же отёк лёгких, она умрёт, — шептал Пал Семёныч. — А она говорит: Паша, Малинин всё равно не успокоится, пока нас всех не посадит. А мать его так и так не жилец, ей до весны не дотянуть. А Сашеньке лекарство на следующий месяц я ещё не принесла. — Он снова закрыл лицо руками. — И я снял. Господи, прости меня, я снял.
— А коньяк? — спросил Громов. — Коньяк в моём шкафчике, двадцать пятого октября? Коньяк у Вадима Серебрякова в гараже?
Старик поднял на него мокрые красные глаза и медленно покачал головой.
— Про коньяк я не знал, — сказал он. — Клянусь внуком, не знал. Я думал, ты тогда сам отравился, ты ведь пил. А когда Серебрякова нашли в гараже, с той же бутылкой, я понял. Я ведь знал, что Зина у себя на складе метиловый спирт держит, для технических нужд, для протирки приборов. И знал, что она за неделю до того, как тебе плохо стало, всё спрашивала, как ты, не сломался ли. — Он помолчал. — Я понял, Лёша. И промолчал. Потому что Сашенька.
Тамара Ильинична, всё это время стоявшая у двери в своём шарфе, медленно прошла через комнату, остановилась перед стариком вплотную и долго, очень долго смотрела ему в глаза, ничего не говоря. Она не плакала и не кричала, только смотрела, и в комнате стало так тихо, что было слышно, как за ширмой ровно и спокойно дышит спящий мальчик. Пал Семёныч выдержал её взгляд несколько секунд, потом отвёл глаза и опустил голову так низко, что почти коснулся лбом клеёнки.
Жаров достал из внутреннего кармана пальто сложенный лист чистой бумаги и шариковую ручку и положил на стол перед стариком.
— Пишите, Павел Семёнович, — сказал он негромко, без злости. — Явка с повинной. Всё, что рассказали, своими словами, своим почерком. Это ваш единственный шанс. И для вас, и для внука.
* * *
Пока он писал, Катя тихо, на цыпочках, зашла за ширму. Громов видел через щель, как она стоит над детской кроватью и смотрит на спящего мальчика, светловолосого, худенького, с плюшевым медведем под щекой, и как по её лицу текут слёзы, которых она даже не вытирает. Потом она вернулась и, не глядя на старика, подошла к Жарову и спросила шёпотом, что теперь будет с Сашей.
— В детский дом не отдам, — так же тихо ответил Жаров. — Обещаю. Найду родственников, найду кого-нибудь. И лекарство ему найду, не через Зину. Слово офицера.
Пал Семёныч писал долго, медленно, мелкими угловатыми буквами, теми самыми, колючими, и Громов, сидя напротив, смотрел, как эти буквы выстраиваются в строчки, и думал о том, что каждое слово на этом листке могло бы не быть написано, если бы когда-то в аптеке нашлось лекарство для восьмилетнего мальчика. Дописав, старик поставил дату и подпись, отложил ручку и долго сидел, глядя на листок, а потом вдруг поднял голову.
— Только вы не думайте, что Зина главная, — сказал он хрипло. — Я ведь вижу, вы думаете, что вот возьмёте её, и всё кончится. Не кончится. Зина не одна. Над ней человек есть. Из горздрава. Большой человек, очень большой. Я его ни разу не видел и голоса не слышал, она с ним только по телефону, и всегда меня из комнаты выставляет. Но я один раз слышал, как она его называет. Всегда одинаково. — Он облизнул сухие губы. — Доктор. Просто Доктор.
Жаров и Громов переглянулись. И в этот момент в коридоре коммунальной квартиры зазвонил телефон, громко, пронзительно, раз, другой, третий. За стеной хлопнула дверь, послышались шаркающие шаги, и чей-то женский голос, недовольный и сонный, крикнул на весь коридор:
— Павел Семёнович! Вас к телефону! Женщина какая-то, говорит, срочно!
Пал Семёныч медленно поднялся, и все смотрели, как он идёт к двери, сутулый, в своих старых тапочках, как выходит в коридор и берёт трубку. Он слушал несколько секунд, и Громов, стоявший в дверях комнаты, увидел, как лицо его становится белым, а над головой цифры пульса взлетают так высоко, что Система окрашивает их в красный.
Старик прикрыл трубку ладонью, медленно обернулся к ним и прошептал одними губами, так, что Громов скорее прочитал, чем услышал:
— Это Зина. Она спрашивает, кто у меня в гостях.
Глава 25
Клапан
Жаров среагировал быстрее всех. Он в два шага оказался рядом со стариком в коридоре, наклонился к его уху и чуть слышно, одними губами, сказал: «Соседи. Чай пьёте». Пал Семёныч кивнул, судорожно сглотнул и убрал ладонь с трубки.
— Да никого, Зина, — сказал он, и голос у него дрожал так, что это было слышно даже из комнаты. — Соседи зашли, из шестой квартиры. Чай пьём, телевизор смотрим.
Он слушал ответ, и Громов, стоявший в дверях, видел, как его лицо становится ещё белее, хотя казалось, что белее уже некуда. Потом старик медленно опустил трубку от уха и протянул её Громову, и рука у него ходила ходуном.
— Она говорит, не ври, Паша, — прошептал он. — Говорит, у подъезда стоит «Москвич» Николая Степановича, с круглыми фарами, она его хорошо знает. И просит… просит тебя к телефону, Лёша.
Громов взял трубку. Она была тёплой и чуть влажной от стариковской ладони, и он поднёс её к уху, чувствуя, как за его спиной замерли Жаров, Тамара, дядя Коля и Катя.
— Слушаю, — сказал он.
— Лёшенька, — раздался в трубке знакомый голос, мягкий, ласковый, совершенно спокойный, тот самый, каким Зинаида Марковна каждое утро спрашивала, как у него голова и хорошо ли он видит. — Вот ты где. А я тебя всё ищу, ищу. Ты чего это по чужим квартирам ходишь на ночь глядя, да ещё такой компанией? Николая с его головой зачем-то потащил, Тамару Ильиничну с ангиной. Нехорошо, Лёшенька.
— Что вам нужно, Зинаида Марковна? — спросил Громов.
— Поговорить, милый, — ответила она так, будто приглашала на чай. — Просто поговорить, по-хорошему, как раньше. Приходи завтра утром ко мне на склад, к девяти, я тебя ждать буду. Чайку попьём, сушек погрызём. Только приходи один, Лёшенька. Без Николая, без Тамары, без девочки твоей. И без того, в сером пальто, который сейчас у Паши в комнате сидит. — Она помолчала, и в трубке было слышно, как она дышит, ровно и спокойно. — Я тебе кое-что хорошее скажу. Про маму твою.
И положила трубку. Громов стоял в тёмном коммунальном коридоре, под тусклой лампочкой, рядом с вешалкой, на которой висели чужие пальто, и слушал короткие гудки.
* * *