— Честно? — Корсаков рассмеялся, и его смех словно хлестнул меня по лицу. — В вашем районе слово «честность» означает «не попался при краже», верно?
Он перевёл взгляд на Кристи, и его губы скривились в презрительной усмешке.
— А это твоя подстилка? Или просто шлюха, которую снял на ночь?
Что-то щёлкнуло у меня в голове. Я вскочил так резко, что стул с грохотом упал на пол. Кристи тоже поднялась, но не от злости — она пыталась меня удержать.
— Извинись, — процедил я сквозь зубы. Амулет на груди пульсировал в такт сердцебиению, раскаляясь добела. — Сейчас же.
Корсаков даже не дрогнул. Наоборот, в его глазах появился опасный блеск. Он хотел спровоцировать конфликт, и я попался на его удочку.
— Или что? — он наклонился ко мне, его лицо оказалось в нескольких сантиметрах от моего. От него пахло дорогим одеколоном и сигарами. — Ударишь меня? Здесь, прямо сейчас? Давай, бей. Покажи, кто ты есть на самом деле. Дикарь. Животное из трущоб.
В ресторане стало тихо. Даже музыканты перестали играть. Все взгляды обратились к нашему столику.
Слова были лишними. Кулак сам рванулся вперёд, быстрее мысли. Корсаков ожидал этого — ловко уклонился, перехватил запястье и одновременно послал ответный удар в живот.
В последнюю секунду удалось увернуться — его кулак только скользнул по рёбрам. Амулет на груди пылал, раскаляясь докрасна. Мир вокруг замедлился, звуки стали глухими, приглушёнными. Движения противника казались вязкими, словно он продирался сквозь густую патоку.
Мы сошлись в опасном танце — удар, блок, разворот, ещё удар. Корсаков действительно был хорош. Он двигался с точностью механизма, каждое движение отточено годами тренировок. Но я чувствовал силу предков, текущую в моих венах, их рефлексы, их опыт.
Зрители разбегались от нашего столика, расчищая пространство.
Корсаков провёл серию быстрых ударов, которые я блокировал, пропустив лишь последний, задевший моё плечо. Я ответил хуком справа, и на этот раз достал его — мой кулак врезался в скулу, отбросив его на соседний столик.
Посуда с грохотом разлетелась по полу. Корсаков выпрямился, вытирая кровь с рассечённой скулы. В его глазах плясало пламя ярости и, что удивительно, радости.
— Неплохо, мальчишка, — прохрипел он. — Очень неплохо…
Он рванулся вперёд, как раненый бык. Я приготовился встретить его, чувствуя, как амулет наливается силой, готовый высвободить свою мощь…
И в этот момент нас обоих словно ударила невидимая стена. Я почувствовал, как мои ноги отрываются от пола, а тело летит назад, будто подхваченное мощным порывом ветра. Корсаков по ту сторону зала испытал то же самое — его отбросило к противоположной стене.
— Достаточно, — прозвучал холодный голос от входа.
Я с трудом повернул голову. В дверях стоял Никонов. Его рука была вытянута вперёд, а в глазах пульсировало голубоватое свечение.
Одарённый. Он был Одарённым.
Глава 8
Явин. Рукотворная правда
Явин поморщился, когда будильник пронзительно зазвенел в шесть утра. Два месяца в Академии, а он все еще не привык к этому звуку. В трущобах он просыпался когда хотел — или когда опасность заставляла открыть глаза.
Теперь все было по-другому. Подъем в шесть, зарядка в шесть пятнадцать, завтрак в семь, занятия с восьми. Железный распорядок, нарушать который не рекомендовалось. За опоздания полагались наказания — от дополнительных нарядов до штрафных баллов, которые могли привести к «корректирующим процедурам».
Он быстро умылся ледяной водой, отгоняя остатки сна, и натянул серую форму. Глянув в потускневшее зеркало, Явин на мгновение застыл, снова пораженный произошедшими с ним изменениями. Пухлые щеки исчезли, лицо стало жестче, угловатее. Детская мягкость сменилась юношеской резкостью черт. Да и тело изменилось — благодаря бесконечным тренировкам он стал жилистым, как натянутая струна.
Иногда он сам себя не узнавал. И дело было не только во внешности. Что-то менялось внутри — в мыслях, в отношении к миру, к себе. Словно каждый день в Академии стирал частичку прежнего Явина, уличного мальчишки из трущоб, и заменял её чем-то новым, выверенным, правильным. Старые привычки исчезали, старые убеждения казались наивными и ошибочными. Даже воспоминания тускнели, как краска на вывеске, которую солнце жгло годами.
— Подъем, пятый отсек! — раздался из коридора голос дежурного. — Через две минуты построение!
Явин торопливо застегнул верхнюю пуговицу кителя и выскочил в коридор, где уже выстраивались другие кадеты его сектора. Федор, Димка, Виктор, Соня — все те, с кем он делил эти два месяца обучения. Некогда чужие, теперь они стали почти семьей — пусть и странной, собранной по воле случая и имперских вербовщиков.
— Пятый отсек, равняйсь! — скомандовал дежурный, и шеренга подтянулась, выпрямляя плечи.
— Смирно!
Отточенным движением Явин вытянулся в струнку, прижав руки по швам. Еще месяц назад эта муштра вызывала у него внутренний протест. Кто они такие, чтобы командовать мной? Почему я должен подчиняться? В трущобах он подчинялся только Эду, да и то лишь потому, что тот был сильнее и мог защитить. Здесь же приходилось прогибаться под систему, которая казалась бессмысленно жестокой.
Но теперь все выглядело иначе. Дисциплина больше не казалась цепью — скорее, она была инструментом, упорядочивающим хаос. В построениях, в одинаковой форме, в четком расписании была своя гармония. И самое странное — ему это нравилось. Порядок давал ощущение безопасности, предсказуемости, которых так не хватало в прошлой жизни, где каждый день был борьбой за выживание. Где никогда не знаешь, что принесёт следующий час.
Дежурный прошел вдоль шеренги, придирчиво осматривая каждого кадета. Его взгляд скользил по форме, отмечая малейшие несоответствия установленному стандарту. Руки в чёрных перчатках то и дело поправляли воротники, одёргивали складки на кителях. Для Явина эта ежедневная проверка стала своеобразным ритуалом, частью новой жизни, упорядоченной и структурированной.
— Ковалев, пуговица расстегнута. Минус два балла, — холодно констатировал дежурный, остановившись перед рыжим, веснушчатым Димкой. Тот молча кивнул, пряча досаду, и быстро застегнул провинившуюся пуговицу. В Академии всё имело значение, даже такие мелочи. Штрафные баллы накапливались, а достигнув определённого порога, превращались в дополнительные наряды, лишение увольнительных или, что ещё хуже, «воспитательные беседы» с идеологическими наставниками.
Явину досталась лишь короткая фраза: «Морозов — порядок». И от этой скупой похвалы внутри разлилось странное тепло. Гордость. Каждый знак одобрения усиливал ощущение правильности происходящего, подтверждал, что он на верном пути.
После проверки кадеты отправились на утреннюю пробежку вокруг внутреннего двора. Три километра по периметру под неусыпным контролем физрука, бывшего военного с пустым, ничего не выражающим взглядом. На плацу, окружённом высокими стенами Академии, они бежали ровными рядами, в такт, словно единый организм.
Закончив пробежку, все направились в столовую. Здесь пахло овсянкой и подгоревшими тостами. Запах неожиданно пробудил в Явине воспоминание, которое он считал давно утраченным — как мать готовила кашу на старой плитке, а он, пятилетний, сидел за шатким столом и болтал ногами в ожидании завтрака. До Академии он почти ничего не помнил о своей жизни до трущоб, до банды Эда — словно первые годы детства были стёрты из памяти травмой потери родителей. Странно, что именно сейчас, в стенах имперского учреждения, эти образы стали возвращаться — хрупкие, словно осколки давно разбитого зеркала.
Явин механически поглощал утреннюю кашу, просматривая конспекты к предстоящей лекции по идеологии. Вокруг гудели десятки голосов — кадеты обсуждали занятия, делились новостями, иногда просто болтали о пустяках. Это было одно из немногих мест, где разрешались относительно свободные разговоры — хотя, как подозревал Явин, и здесь наверняка были наблюдатели, фиксирующие подозрительные беседы. В углу столовой дежурил преподаватель, лениво помешивая ложкой в чашке с чаем, но его глаза внимательно следили за кадетами, ловили каждое неосторожное слово, каждый жест.