Морозов очень медленно перевёл дыхание.
Вот, стало быть, как это было устроено с самого начала. Курган вскрыли не учёные. Его вскрыли бугровщики летом девятьсот второго, и вещи разошлись по деревням; горный инженер Нартов приехал следом и стал их скупать — не для наживы, а от учёной жадности; собранное отправил в Петербург, а на другой год умер, и коллекция ушла в уездный музей, откуда в девятьсот двенадцатом её украли, а нашедший кражу сыщик написал рапорт о предмете, которого в музее никогда не было.
Круг замкнулся, и замкнулся впервые за год.
Что он там нашёл, никому в точности не известно. Известно, что осенью девятьсот второго он вернулся в Петербург больным, зиму пролежал и в феврале девятьсот третьего умер.
— От чего?
— От горячки, — сказал студент. — Так, по крайней мере, у них в семье говорили.
Коллекция покойного инженера — та, которую он собирал двадцать лет, — по завещанию отошла уездному музею в той губернии, где он служил. Отправкой распоряжался сын, Аркадий Севастьянович.
— И часть коллекции он, надо думать, оставил себе, — сказал Морозов.
— Одну вещь, — сказал Плужин. — Он мне сам говорил: одну вещь я не отдал. Медная пластина со зверем. Он её звал «отцовской» и держал в третьей витрине.
— Отчего же не отдал?
Студент помялся.
— Он говорил, — сказал он наконец, — что отец перед смертью просил её не отдавать никому. И что отец говорил про неё странное.
— Какое?
— Что она светится, — сказал Плужин и посмотрел на Морозова поверх очков виновато, как смотрят люди, вынужденные пересказывать чужую нелепость. — Аркадий Севастьянович про это говорил с усмешкой. Он был человек трезвый, в такие вещи не верил. Но повторял.
За спиной у Морозова Свешников чиркнул карандашом.
Дальше пошло самое существенное.
Кроме коллекции, от старика Нартова остались бумаги: полевые записки, письма, дневник поездки девятьсот второго года. Аркадий Севастьянович их берёг, разбирал последний год и собирался печатать: он потому и хотел ехать на Иртыш — сверить описание местности, чтобы найти курган по отцовским записям.
— Где эти бумаги?
— В кабинете, — сказал Плужин. — Вот здесь, в нижнем шкафу, в двух картонах.
Картонов в нижнем шкафу было два. Морозов вынул оба и раскрыл на столе.
В первом лежали письма, счета, оттиски статей. Во втором — полевые записи, тетради, планы, зарисовки; всё за девятьсот шестой, седьмой, восьмой, девятый годы.
Тетради за девятьсот второй не было.
— Она была здесь? — спросил Морозов.
Плужин смотрел на разложенные картоны, и лицо у него сделалось растерянное.
— Я её держал в руках в прошлый вторник, — сказал он. — Толстая, в клеёнчатом переплёте, с завязками. Аркадий Севастьянович велел мне выписать из неё описание пути от станции. Я выписал и положил обратно. Вот сюда.
— Выписка у вас?
— У меня дома, — сказал студент. — Полстраницы. Он просил на чистовик переписать к пятнице.
Морозов и Свешников посмотрели друг на друга, и на этот раз в глазах у ротмистра было уже не служебное внимание, а охотничье.
— Стало быть, — сказал Свешников, — взяли не только пластину.
— Взяли, — сказал Морозов, — дневник экспедиции девятьсот второго года. И вот это, Лавр Никитич, меняет всё дело. За медную пластину в этом городе убивают, я знаю по опыту. Но пластина лежала под замком, в витрине, и её взяли. А дневник лежал в шкафу и стоил дороже.
— Отчего же дороже?
— Оттого, — сказал Морозов, — что в нём написано, где именно копали.
Свешников сел на подоконник, забыв о должности, и стал думать вслух — и Морозов с интересом обнаружил, что думает ротмистр недурно.
— Стало быть, так, — сказал он. — Медную пластину эту берут одиннадцать лет по всему городу, это я в наших листах читал. Берут поштучно, у кого найдут. И вдруг является человек, который берёт не вещь, а карту. Что это значит?
— Что вещи кончились, — сказал Морозов. — Или что кому-то надоело собирать по одной.
— Ежели известно, где курган, — медленно сказал Свешников, — можно ехать и копать. И взять сразу всё, что там ещё осталось.
— Верно.
— А кто может знать, что там ещё что-то осталось?
Морозов посмотрел на него с уважением: вопрос был правильный и заданный вовремя.
— Тот, — сказал он, — кто знает, что старик Нартов в девятьсот втором вывез оттуда не всё. И вот это, Лавр Никитич, знают в столице человек пять, и все пятеро нам с вами неизвестны.
Уже уходя, он в последний раз оглянулся на витрины.
Кабинет стоял в ноябрьских сумерках, серый, и сукно в третьей витрине, там, где одиннадцать лет пролежала «отцовская» медная пластина, светилось ровным густым зелёным светом, видным ему одному.
Морозов подумал, что за год в этом городе он не встречал ничего похожего: не след, не отпечаток, а насыщенность, будто вещь всё это время что-то отдавала в комнату, а комната впитывала.
И подумал ещё одно, чего до сих пор не думал, и от этой мысли ему стало нехорошо.
Отец покойного вернулся с раскопок больным и через полгода умер. Сам покойный одиннадцать лет держал эту вещь в двадцати шагах от своего письменного стола, работал при ней ночами — и на пятьдесят восьмом году был задушен коленом в спину.
А Морозов Александр Петрович уже пятый месяц хранит дома, в ящике письменного стола, медную застёжку с оленьей мордой — и достаёт её по ночам, чтобы посмотреть, как она светится.
Глава 3 (38)
Племянника взяли на четвёртый день, и взял его, по существу, Свешников.
Морозов не возражал: версия требовала проверки, а проверять её надо было всерьёз, иначе она вернётся в самый неудобный момент. Кирилла Мезенцева доставили в отделение утром, и ротмистр допрашивал его сам, с любезной жестокостью человека, привыкшего к политическим дознаниям.
Мезенцев оказался молодым человеком приятной наружности и совершенно раскисшим. Он признал всё сразу: долги, векселя, игру, отвратительные отношения с дядей. Признал, что в октябре просил у него две тысячи и получил отказ, притом в выражениях, которые повторить не решается. Признал, что о завещании знал.
И тут же, ни секунды не думая, потребовал, чтобы навели справки в игорном доме на Караванной, где он в ночь на третье ноября просидел до половины четвёртого утра при двадцати свидетелях.
— Вы же показывали, что были дома, — сказал Свешников.
— Я показывал это приставу, — сказал Мезенцев с несчастным видом. — Приставу я не мог сказать, что играл. У меня служба, а по нашему уставу за игру гонят.
Справки навели в тот же день. Двадцать свидетелей оказались семью, но семь тоже довольно: банкомёт, двое игроков и лакей показали в один голос, что господин Мезенцев сидел за столом с одиннадцати до половины четвёртого, проиграл сто восемьдесят рублей и уехал последним.
Морозов, впрочем, отработал племянника до конца — не из недоверия к алиби, а по правилу: отпадающую версию надо закрывать, а не бросать. Векселя Мезенцева оказались у двух ростовщиков, оба показали, что срок в декабре и что угроз никаких не было: за молодым человеком стояло наследство, и кредиторы это знали лучше него самого. Никто его не торопил и торопить не собирался — напротив, ему охотно дали бы ещё.
Свешников был мрачен весь вечер.
— Хорошая была версия, — сказал он наконец.
— Отличная, — согласился Морозов. — Как раз такая, какую предъявляют суду. Долги, наследство, ссора, дурная репутация. Присяжные любят.
— Оттого вы её и не любите?
— Я её не люблю оттого, — сказал Морозов, — что она объясняет удушение и не объясняет ни пластины, ни дневника. Лавр Никитич, запомните правило, оно вам в вашем ведомстве пригодится больше, чем в моём: если версия объясняет три обстоятельства из пяти, а два остаются лишними, — версия неверна. Лишних обстоятельств не бывает. Бывают следователи, которым лень.
На пятый день Морозова вызвал Гельмерсен — во второй раз и уже без чая.