— Ротмистр докладывает, что племянник отпал, — сказал статский советник. — Имеются ли иные направления?
— Имеются. Пропал дневник экспедиции девятьсот второго года — тетрадь в клеёнчатом переплёте, где описан путь к месту раскопок. Я полагаю, что дневник и был целью.
— Дневник, — повторил Гельмерсен и слегка поморщился, как морщатся от невкусного. — Александр Петрович, я вас позвал не за этим. Я вас позвал сказать неприятное, и скажу прямо: у меня сроки. Дело Нартова через две недели заберут.
— Кто?
— Не «кто», а «зачем», — сказал статский советник. — Покойный состоял в переписке с двумя лицами, я вам говорил. Оба лица за истекшую неделю справлялись о ходе дела через третьих лиц — вежливо, но справлялись. Когда о деле справляются такие люди, оно перестаёт быть уголовным и делается неудобным. Через две недели его передадут в другие руки, и в тех руках оно будет лежать, покуда не выйдут сроки давности по всему на свете. — Он посмотрел на Морозова. — Поэтому у нас с вами четырнадцать дней.
— Мне довольно, — сказал Морозов, хотя довольно ему не было.
— И ещё одно. — Гельмерсен раскрыл наконец папку. — Вы просили справку о фирме «Ратке и сын» по нашему ведомству. Вот она, и она, боюсь, вас огорчит.
Огорчила она чрезвычайно.
Фирма «Э. Ратке и сынъ» с сентября месяца сего года находилась под негласным наблюдением департамента — но не по делу о древностях, а по вывозной части: подозревалась в переправке за границу предметов, вывоз коих ограничен. Двенадцатого октября старший Ратке скончался в Лондоне от удара. Двадцать девятого октября сын, Эдуард Эдуардович, ликвидировал петербургскую контору, распродал обстановку и выехал за границу.
— Выехал двадцать девятого, — сказал Морозов. — А Нартова убили второго ноября.
— Именно, — сказал статский советник. — Так что вашего удобного лондонского злодея в столице на день убийства не было. Служащих его, впрочем, четверо осталось, и все четверо у меня в списке — извольте.
Морозов взял список и пробежал глазами.
Три фамилии были ему незнакомы.
Четвёртая — Гладков, Тимофей Прокофьевич, приказчик, ездивший по провинции скупать, — попадалась ему в мае, в деле гравёра Кульмана, в числе тех, кого он тогда проверил бегло и отбросил.
— Этого я знаю, — сказал он. — Полгода назад он у меня проходил как второй разъездной приказчик фирмы.
— Он и теперь разъездной, — сказал Гельмерсен. — Только фирмы больше нет, а он в Петербурге и никуда не собирается. По нашим сведениям, состоит нынче при некоем частном лице по комиссионной части.
— При каком?
— Не установлено, — сказал статский советник, и Морозов подумал, что за пять лет эти два слова, вероятно, произносились в этом кабинете тысячу раз.
Выписку Плужина он получил на шестой день.
Прежде того он пустил Дроботова по Гладкову — тихо, по-стариковски, без бумаг, как умел только Дроботов.
Надзиратель вернулся через сутки и доложил кратко:
— Живёт на Пушкинской, в номерах. Из фирмы ушёл двадцать девятого, как всех рассчитали, а сидит без места и не бедствует: платит вперёд, обедает в ресторане. Ходит по антикварным лавкам — я двоих торговцев спрашивал, оба говорят: заходит, приценивается, а не покупает. И вот что главное, Александр Петрович. Второго ноября вечером его в номерах не было. Швейцар показывает: ушёл в восьмом часу, вернулся под утро.
Свешников, слушавший, оживился так, что заскрипел стул.
— Берём.
— Не берём, — сказал Морозов.
— Отчего же?
— Оттого, что взять мы его можем один раз, — сказал Морозов. — Ежели он тот, кого мы ищем, у него в комнате нет ни дневника, ни пластины: он не дурак. Мы его возьмём, подержим двое суток и отпустим, а он после этого исчезнет из города, и весь наш след кончится. Пусть ходит. Пусть думает, что мы его не видим. Приставьте к нему двоих ваших, — они это умеют лучше наших, — и пусть смотрят, к кому он ходит.
Ротмистр посопел, но согласился, и в тот же вечер за Гладковым встало наблюдение — по-жандармски, посменно, аккуратно.
Студент принёс выписку сам — полстраницы, писанные набело, каллиграфическим почерком человека, зарабатывающего перепиской. Морозов положил лист на стол, и они втроём — он, Свешников и Плужин — склонились над ним.
«Выписка изъ дневника С. А. Нартова, 1902 г., листы 14–15».
«Отъ станціи трактомъ 26 верстъ до села, далѣе просёлкомъ на восходъ 9 верстъ до заимки Кузнецова. Отъ заимки берёзовымъ колкомъ на полдень, оставляя болотце по лѣвую руку, версты три съ половиною. Курганъ въ виду издалека, стоитъ особо, вышиною сажени четыре, съ провалившеюся вершиной. Мѣстные зовутъ его Сивая Могила и на нёмъ не пасутъ».
Дальше шла оборванная фраза — студент переписывал только то, что велели.
Морозов прочёл трижды.
Ни губернии. Ни уезда. Ни названия станции, ни названия села. Описание пути от станции, которой не назвал ни отец, ни сын, потому что оба знали её и без того.
— Никодим Ефремович, — сказал он. — Как называлась станция?
Плужин посмотрел на него виновато.
— Не помню, — сказал он. — Она была на предыдущем листе, в начале главы. А мне велено было выписывать с четырнадцатого.
— Заимка Кузнецова?
— Он про неё в тетради писал, что заимки той больше нет, сгорела в девятьсот пятом.
Свешников присвистнул.
— Стало быть, у нас на руках описание дороги, которая начинается неизвестно откуда.
— И которое стоило человеку жизни, — сказал Морозов.
Вечером он всё-таки попробовал — взял в публичной библиотеке географический атлас и путеводитель по Сибирской железной дороге и просидел над ними два часа, отыскивая станции, от которых трактом идёт двадцать шесть вёрст до села.
Таких станций на линии от Челябинска до Иркутска оказалось, по самому грубому счёту, около семидесяти. Сёл при них — сотни. Заимок, сгоревших в девятьсот пятом году, не значилось ни в одном справочнике, а курганы на картах не отмечались вовсе.
Он закрыл атлас и записал в тетрадь честно: «Без названия станции выписка бесполезна. Ищущим она бесполезна тоже — если только у них нет самой тетради».
И вот тут, дописав эту строчку, он остановился и посмотрел на неё.
Если у них нет самой тетради.
А тетрадь у них есть.
Убийца унёс дневник целиком — значит, у него есть и начало главы, и название станции, и всё прочее. Выписка студента ему не нужна. Он про неё, вероятно, и не знает.
Стало быть, в этой гонке Морозов отстал уже безнадёжно и обогнать не может ничем, кроме одного: он может найти человека раньше, чем тот уедет.
Он взял лист и перечитал ещё раз, уже иначе — не как сыщик, а как человек, которому в этом веке предстоит прожить остаток жизни.
«Сивая Могила». Курган, стоящий особо, с провалившейся вершиной, на котором местные не пасут скот. Западная Сибирь, лето девятьсот второго года. Двадцать шесть вёрст трактом, девять просёлком, три с половиною берёзовым колком, болотце по левую руку.
Где-то там, за две тысячи вёрст отсюда, в степи, стоит холм, из которого одиннадцать лет назад вынули сорок восемь предметов и, если верить чутью, вынули не всё.
И туда, к этому холму, ведут теперь все нити: и его собственная, и Ивана Ивановича, увёзшего своих людей «туда, где всё началось», и лондонская, и та, о которой он ещё не знает.
— Александр Петрович, — сказал Свешников, наблюдавший за ним внимательно. — У вас лицо человека, который собрался ехать.
— Мне отсюда до Иртыша, — сказал Морозов, — как до луны, Лавр Никитич. У меня стол, служба и начальник, который меня и в Гатчину не пустит.
— Это верно, — сказал ротмистр. — А только знаете, что я вам скажу? Ежели дневник взяли за тем, чтобы ехать, — поедут весною. Раньше не поедут: там до мая снег. Стало быть, у нас с вами зима.
Морозов посмотрел на него.
За четыре дня работы жандармский ротмистр Свешников, приставленный к нему для надзора, второй раз сказал «у нас с вами», и, судя по лицу, сам этого не заметил.