— Откройте, — сказал адъютант.
— У меня нет ключа, она закрыта изнутри, — ответил Золотницкий, волнение которого возрастало.
— А другой ход туда есть?
— Да, из гостиной.
Пошли в гостиную, но и там дверь оказалась запертой на ключ.
— Но ведь я велю сломать, — начальнически возвысил голос адъютант.
Золотницкий пожал плечами. Лицо его так побелело, что казалось, будто он сию минуту лишится чувств.
— Могу одно сказать, — проговорил он дрожащим, срывающимся голосом, — то, что вы делаете, нечестно по отношению к известной вам женщине… и я не заслужил этого…
— Потрудитесь, поручик Золотницкий, осторожнее выбирать выражения, — тихо, но чётко и внушительно сказал адъютант. — Я исполняю приказание. Здесь может быть речь только о правосудии, а не о честности… Эй, ломай двери!
Четыре приклада с силой треснули в толстую филёнку. Одна доска выскочила; унтер-офицер просунул руку и повернул ключ. Кабинет оказался пуст. На диване уже не одна, а две подушки, и беспорядок больший, чем раньше, но женщины не было.
— Что за фокусы! — произнёс Погожев изумлённо. — Куда же она могла деться?
— Потрудитесь сказать, куда вы её спрятали? — строго проговорил адъютант.
Золотницкий и не подумал. Опершись спиной о косяк двери, он стоял всё такой же бледный, но словно бы успокоившийся, застывший.
Открыл секрет Тринклер. На стенах висели два ковра, и один из них скрывал дверь. Её сломали.
— Оставайтесь здесь, — приказал адъютант солдатам и, взяв со стола лампу, первый вошёл в спальню.
Под потолком висел голубой фонарик, а потому вся комната тонула в голубом полумраке. У Тринклера лицо было неподвижное, сухое, и лишь в глазах вспыхивал мрачный огонёк. Он молча шагнул к кровати, дёрнул край широкого покрывала и, застонав, в ужасе отшатнулся. Тихонько приблизившись, адъютант и Погожев заглянули не без любопытства. Всё было смято, скомкано. Подушки, простыни, лёгкое шёлковое одеяло образовали груду, под нею же кто-то лежал, притаясь.
— О, негодяй! Негодяй! — шептал американец, закрыв руками лицо. Плечи его тряслись.
Погожев и адъютант не смотрели друг на друга и чувствовали такую гнетущую неловкость, словно бы и они были участниками совершённой в этой спальне гнусности.
— Какая подлость! — думал штабс-ротмистр с омерзением. — Украсть женщину только для того, чтобы надругаться! Чёрт знает! Павиан, настоящий павиан!
Вдруг Золотницкий, точно осенённый какой-то внезапной мыслью, шагнул вперёд, заслонил собою проём и быстрой скороговоркой, глотая слова, проговорил:
— Господа, это не она! Клянусь вам! Мистер Тринклер, я даю честное слово — это не ваша жена!
Он покраснел, глаза горели.
— Мерзавец! Подлец! — шипящим, злым голосом кинул поручику американец и хотел отстранить его рукой. Если бы глаза имели способность убивать, то, конечно, Золотницкий лежал бы трупом. Но они лишь презирали, а поручик в эту минуту вряд ли был способен разбираться в психологических тонкостях. Он крепко стоял у кровати, бормотал что-то и не пускал Тринклера. Между ними завязалась борьба. Золотницкий, как более сильный, отбросил американца к противоположной стене и ещё раз прокричал:
— Клянусь вам, господа! Даю честное слово офицера!
— Извольте отойти в сторону! Я прикажу связать вас, поручик Золотницкий, — жёстко сказал адъютант.
Теперь уже поручик, как раньше Тринклер, закрыл лицо руками и затрясся. Американец решительным жестом рванул одну подушку, другую, потом простыни, одеяло, ещё подушку. Сначала показалась стройная нога, а в дальнейшем обнаружилась вся фигурка, сжавшаяся в комочек и потому казавшаяся маленькой и жалкой. Целый поток шелковистых, мягких, белокурых волос облил плечи, голову, грудь — скрыл до ног.
Тринклер осторожно, как больному ребёнку, приподнял ей голову и, заглянув в лицо, дико крикнул:
— Боже мой! Госпожа Пиргель!
Она, по-видимому, не сознавала, что с нею делают, чего хотят. В страхе и стыде она билась, дрожала всем телом, стараясь ускользнуть в отдалённый угол постели. Тринклер же и адъютант с Погожевым стояли, как истуканы, не найдясь даже настолько, чтобы прикрыть обнажённую Берту Людвиговну.
Потихоньку, будто из комнаты умирающего, они вышли в кабинет. Адъютант взглянул на штабс-ротмистра, тот — на американца, и все трое беззвучно захохотали. В смехе не было ни задора, ни веселости, ни наглого бесстыдства — он прошуршал жалко, смущённо, растерянно. Так бессмысленная улыбка кривит лицо человека, внезапно получившего позорную пощёчину.
Вошел Золотницкий, строгий, серьёзный. Не глядя на офицеров и американца, он произнёс сухо:
— Потрудитесь, господин адъютант, обо всём доложить его превосходительству. Думаю, что хоть и скверным путём, но недоразумение исчерпано, и меня арестовывать не станут. Только глупость мистера Тринклера и… и оригинальная роль штабс-ротмистра Погожева были причиной скандала. Затем, господа, я надеюсь, что всё происшедшее не вынесется на люди. Это было бы позором не только для меня… Генералу передайте, что известная вам дама ни у кого заступничества не просила и не просит.
— И сию минуту еду с докладом. Генерал приказал быть у него немедленно, — сказал адъютант, а шпоры его смущённо звенели: «Разве я виноват? Разве мог я ослушаться?..»
— Позвольте, но ведь кто-нибудь украл же у меня жену? — восклицал обескураженный американец, идя по улице рядом с Погожевым. — Ведь приказ был — похититель убить моих боёв? Ведь ранил же Пиргель моего повара в шею? Ведь портсигар-то ведь его, Золотницкого, и утерян на месте преступления? Что же это? А?
Погожев молчал. Он был угрюм; с языка просились одни лишь дерзости.
IX
Есть в Маньчжурии затерявшийся живописный городок Лингай, известный лишь тем, что в нём до последнего времени сохранились гробницы первых императоров царствующей династии. Хранитель этих реликвий старины — принц Лян-Си, отпрыск богдыханской фамилии. Его полный титул так пышен и длинен, что не уместился бы в целом газетном столбце. Но в самом принце Лян-Си нет ничего напыщенного и страшного. Это маленький, сухонький, подвижной и приветливый старичок, имеющий в среде русских офицеров не только друзей, но и родню, так как одна из дочерей принца замужем за нашим казачьим офицером, а младший сын женат на русской барышне из военной семьи.
От принца Лян-Си я слышал такую легенду о Маньчжурии:
— Когда Великий Творец земли и неба, первого человека и первого червя окончил свой божественный замысел и взглянул на твердь земную с высоты, то его поразил унылый вид гигантского Китая. Всё в нём выглядело тускло, бледно. Казалось, будто, израсходовав на другие страны яркость и силу творчества, для Китая на Господней палитре, вместо красот, осталась лишь бесцветная мутная жижица. Бесплодные пустыни хмуро несли к небу тучи мельчайшего песку; самые высокие в мире горы тянулись к Всемогущему своими оголёнными хребтами, и было похоже, словно это костлявые руки огромного тощего тела молят о милосердии. Бог справедлив. Он сказал: «Добро! Я не хочу потрясать цветущий мир переделками, но Я дам Моему Китаю такую провинцию, какой нет на земле. Залитая солнцем и счастьем, она, как радуга, отразит всё самое красивое, что есть в Моём создании. Пусть восторг, удивление и зависть всех народов будут утешением несчастному, обойденному Китаю». И зацвела Маньчжурия…
В своей первобытной простоте легенда очень красива, но стократно краше сама Маньчжурия. Второй подобной страны нет в мире! Только неизъяснимая щедрость божественного размаха могла рассыпать такое множество богатств. Там нивы так тучны, что урожаи сам-триста, сам-четыреста считаются обыкновенными. Там чистое золото брошено прямо в песок, и при первобытных способах промывки процентная выдача превосходит наши богатейшие сибирские прииски, оборудованные новейшими машинами. Высокопробный уголь там лежит на поверхности, и пласты его настолько мощны, что у современной техники нет способов их исчислить. Леса занимают сотни тысяч квадратных вёрст. В девственных дебрях ещё не ступала нога человека. До сих пор там водятся и бобр, и соболь, и ставшая зоологической редкостью белая лисица, и тигр, и барс. В минувшую войну наша миллионная армия поедала фазанов, рябчиков, тетеревов, куропаток в колоссальных количествах — и всё-таки цена за пару фазанов, например, не поднималась выше 40 копеек, а норма — гривенник. Самоцветным камням, драгоценнейшим рудам и, наконец, нравственному, смиренному трудолюбию населения — этому наивысшему благу каждой страны — там нет числа и нет границ!..