Я прижал Архимеда к груди левой рукой, крепко, но бережно, чтобы крылья были зафиксированы. Какаду не возражал. В правую призвал дубинку «Агония-М», положил палец на кнопку включения.
— Погнали, — сказал я.
— Банзай! — крикнул Архимед.
И мы нырнули в черноту, как в омут с головой.
Глава 17
Осколок чужого мира
Мир вывернулся, как носок наизнанку.
Первые две секунды я вообще ничего не видел. Только густую, маслянистую черноту, которая облепила лицо, забилась в уши и попыталась протиснуться под веки. Потом барьер выплюнул меня, как косточку, и желудок подпрыгнул к горлу. Кира предупреждала, но явно преуменьшила.
Меня качнуло так, будто кто-то выдернул пол из-под ног и поставил обратно, но под углом в тридцать градусов. Земля и небо поменялись местами, потом вернулись, потом снова поменялись, как в барабане стиральной машины. Рот наполнился горькой слюной.
Внимание! Вы пересекли границу пространственного пузыря.
Локация: Темнолесье (Ранг С)
Статус: Ваш вестибулярный аппарат официально подал рапорт об увольнении по собственному желанию. Дышите носом, но не слишком глубоко — тут очень ароматно.
Архимед вцепился в мою куртку так, что когти прошли сквозь ткань и впились в кожу. Я уставился себе под ноги. Берцы. Смотри на берцы. Потёртые носки, шнуровка. Обувь двоилась, троилась, расплывалась акварельной кляксой, и я ждал, сжав челюсти, пока мозг перестанет паниковать и соберёт картинку обратно в фокус.
Контуры устоялись. Берцы снова стали берцами — одна пара, два ботинка, всё на месте. Я сделал шаг влево, как велела Кира, освобождая проход для Кувалды, и глубоко вдохнул.
Воздух хлынул в лёгкие, как тёплая вода. Влажный, густой, пропитанный сотней незнакомых запахов. Тут пахло перегноем и стоячей водой, прелыми листьями и чем-то сладковато-грибным, от чего щекотало в носу. Где-то на самой границе обоняния проскальзывала тонкая, почти парфюмерная нота — цветочная, пряная, совершенно не вяжущаяся с адским данжем. Так пахнут оранжереи с тропическими орхидеями, только здесь к аромату примешивалась гниль, и сочетание выходило одуряющим.
Температура — градусов двадцать пять, может, двадцать семь. После апрельской ночной Москвы — как шагнуть из морозилки в парник.
Я поднял глаза.
И забыл, что собирался сказать.
Передо мной лежало болото. Вернее, то, что я по привычке назвал болотом, хотя ни одна земная топь никогда так не выглядела. Чёрная вода расстилалась во все стороны, и из неё поднимались деревья на ходульных корнях с голыми стволами цвета мокрого асфальта. Корни образовывали арки, переплетаясь между собой, как пальцы сложенных в молитве рук.
По коре каждого дерева бежали прожилки света. Бледно-зелёные, едва заметные, они пульсировали ритмично и медленно, будто огромное сердце где-то глубоко под водой гнало люминесцентную кровь по жилам леса.
Я пригляделся: ближайшее дерево вспыхнуло, через полсекунды — соседнее, затем третье, четвёртое. Волна света катилась от ствола к стволу, синхронно, безупречно, как дыхание единого организма. Весь этот болотный лес дышал в такт.
А вода… вода тоже светилась. Бледно-бирюзовое мерцание шло откуда-то из глубины, рассеянное и мягкое. Что-то мельчайшее в толще превращало вонючую лужу в аквариум с подсветкой. Неправильный планктон? Водоросли? Споры? Бог знает что тут водится.
Там, где кто-то из группы наступал в лужи, бирюзовое свечение вспыхивало ярче, обрисовывая след и угасая, как затухающий экран телефона.
— Темнолесье, значит, — пробормотал себе под нос.
Я видел Хубсугул зимой, когда озеро покрывается льдом толщиной в метр, и сквозь этот лёд просвечивает солнце, превращая воду в жидкий малахит. Я видел байкальскую воду в августе, прозрачную до самого дна на тридцать метров вглубь. Но это было совсем другое. Здесь свет шёл изнутри, снизу, из самой воды, и она казалась живой.
Группа стояла на узкой полоске топкого островка. Почва под ногами хлюпала и подрагивала, как желе, проседая при каждом движении. Серый ил, переплетённый корнями, всхлипывал, засасывая подошвы. Воздух слоился от тумана — тяжёлые молочные клочья ползли между ходульными корнями, обвивая стволы и стирая дальний план, как художник, решивший оставить фон незаконченным.
Я поднял глаза выше. И увидел небо.
Хотя неба в привычном смысле в данжах нет, есть только оболочка пузыря реальности. Над головой раскинулся чёрный купол — абсолютно чёрный, бархатный, без единой звезды. И по этому куполу текли разводы сияния, похожие на северное, только ярче, гуще и сочнее. Бирюзовые волны переливались в пурпурные, пурпурные пересекались с кислотно-зелёными.
Сияние двигалось плавно, величественно, будто кто-то размешивал люминесцентную краску в космическом ведре. Света от него хватало, чтобы различать лица, деревья и воду. Включать фонари не имело смысла.
Архимед перестал дышать. Когти всё ещё впивались мне в живот сквозь куртку, но грудная клетка птицы замерла. Какаду вытянул шею и уставился в небо, распахнув глаза так широко, как позволяла анатомия. Хохолок поднялся перо за пером, и застыл в полном развороте.
Знаю, почему он так замер. У какаду четыре типа колбочек в сетчатке против наших трёх. Они различают ультрафиолет и видят цвета, которым в человеческом языке просто нет названий. Плюс магическое зрение. Сейчас Архимед наблюдал полотно, в котором каждая переливающаяся полоса люминесцировала для него ещё как минимум в двух спектрах, невидимых мне. Для попугая это небо горело, как витраж собора на рассвете.
Секунд десять он молчал. Для Архимеда — рекорд, занесённый в Книгу Гиннесса.
— Кр-р-расиво, — тихо прохрипел он, будто ему перехватило горло. — Дэнька. Кр-р-расиво тут. Остаёмся?
— Нет, — шепнул я. — Мы в гостях.
— Жалко, — вздохнул Архимед и снова задрал голову, впитывая небо.
— Ну что, зоомагазинщик, — голос Свища прорезал тишину. — Штаны сухие? Или уже менять пора?
Я обернулся. Марат стоял по щиколотку в грязи, ботинки хлюпали при каждом движении. Стриж на плече нахохлился, лезвия-перья плотно прижаты к телу. Птица явно чувствовала себя неуютно — стрижи созданы для открытого неба, а тут всюду стволы, корни и туман.
— Нормального данжевого света тут, похоже, вообще нет, — проигнорировал я, оглядываясь по сторонам, — но и настоящей темноты тоже. Откуда столько света? Вроде ж говорили, что Разлом тёмный.
— Сейчас тут день, — отозвалась Кира откуда-то справа. Она уже присела на корточки у кромки воды и макала пальцы в светящуюся жижу, наблюдая, как бирюзовые искры разбегаются от прикосновения кругами. — Видишь, какое яркое сияние наверху? У энергетической оболочки пузыря здесь есть свой цикл, двадцать один час. Сейчас она активнее, ярче, и свет заливает всё внутри. К ночи потускнеет, тогда будем фонарями работать.
— Фонарями р-р-работать! — эхом повторил Архимед, всё ещё глядя вверх. — Пузыр-р-рь! Большой пузырь! Иголкой ткнёшь — бац!
Обух прижимал уши к голове, хвост поджат — пёс оценивал незнакомую среду, методично втягивая воздух и обрабатывая запахи. Клим-медоед, наоборот, уже деловито ковырял когтями корень ближайшего дерева, вероятно, проверяя его на сахаристость. Мокрица Тачка стояла столом и, кажется, вообще ничего не понимала, но это наверняка её обычное состояние.
Мой взгляд зацепился за кое-что, лежащее на поверхности воды метрах в тридцати левее. Доски. Брёвна. Полусгнившие мостки, уложенные прямо по воде и по корням, уходящие вглубь болота и теряющиеся в тумане. Гать. Кто-то потратил изрядно времени и сил, чтобы проложить дорогу через эту топь.
— Кремень, — я кивнул в сторону мостков. — Гать. Старая, но с виду ещё держит.
Лидер уже и сам заметил. Он стоял на краю берега, изучая мостки с тем прицельным прищуром, с которым опытный строитель смотрит на чужую кладку.
— Предыдущие группы оставили, — сказал он. — Пять лет назад или раньше, когда данж ещё стоял на прежнем месте. Дерево гнилое, но должно выдержать.