— Три недели прошло.
— Три с половиной. — Он сел напротив на кирпич. — Давай сюда.
— Чего?
— Сапог давай. Правый сперва.
Я отдал правый. Гуськов повертел его, заглянул внутрь, помял задник и провёл большим пальцем по стельке от пятки к носку.
— Так. — Он обращался к сапогу. — Понятно. Пятка больше не гуляет. Научился.
— Что понятно?
— Не тебе. — Он отставил правый и протянул руку. — Левый.
Левый он щупал дольше. Потом поставил оба сапога каблуками к себе.
— Ты на левую не наступаешь.
— Наступаю.
— Наступаешь не так. — Он ткнул пальцем в подошву левого. — Тут свежий след: носок наружу ставишь, чего-то бережёшь. А каблук с краю съеден давно. Значит, эту ногу ты и раньше ставил боком. Каждый шаг на четверть короче. За день четвертей тыща набегает.
— Щепку словил в сентябре. Заживает.
— Щепка сверху легла. А под ней старое. — Гуськов достал из фартука нож и стал скоблить подошву. — Ты эту ногу давно бережёшь и уже сам не знаешь зачем. Будто она у тебя чужая и её жалко.
Я молчал.
— Я тридцать лет сапоги смотрю, — сказал Гуськов, скобля. — Человек мне может врать сколько хочет, а сапог не врёт. — Он поднял глаза. — Ты, может, до войны падал? С высоты? Ногу ломал?
Ох, ломал — так, что ни в одном институте собрать не смогли.
— Было дело. На горе.
— Во-от. — Гуськов снова взялся за подошву. — Кость срослась, а голова нет. Голова помнит и жалеет. Это, брат, у многих. Я палец двадцать лет назад отрубил, а до сих пор берегу, будто он там.
Он поставил сапоги передо мной.
— Носи так. К вечеру подкину подковку на левый, снаружи, чтоб не заваливался. И на ногу-то наступай. Нога у тебя одна. Вторая тоже одна. Больше не выдадут.
Он ушёл. Человек, который тридцать лет разговаривал с обувью, подобрался ко мне ближе, чем госбезопасность за месяц. До правды не дошёл одного шага. Левой.
* * *
Снайперов придали дивизии, а к нам на участок прислали пару — на трое суток, «для работы по огневым точкам».
Старшего звали Ковтун. Лет сорока, сухой, длиннорукий. Прежде чем ответить, он смотрел туда, куда ему показывали, и только потом на собеседника. Второй, молодой, звался Тарасик и таскал две винтовки, лопату и, судя по мешку, полдома.
— Где у вас наблюдение? — спросил Ковтун вместо приветствия.
Я отвёл его на чердак. Он лёг к слуховому окну, приложился, полежал минут пять неподвижно и слез.
— Плохо у вас.
— Что плохо?
— Всё видно, а смотреть некому. Один человек, четыре часа, потом смена. Это не наблюдение, это дежурство. — Он сел, достал кисет. — Мы в июле под Клетской двое суток одну амбразуру пасли. Вдвоём, посменно, не отходя.
— И?
— И взяли на третьи. — Он свернул самокрутку. — Он на третьи расслабился.
— У меня столько времени нет. Мне дом сегодня брать, а не в четверг.
— Вот потому у тебя людей и убивают.
Он сказал это без вызова, как диагноз. Снайперы, че с них взять — пару-тройку коллег с той стороны фронта подстрелят и всё, круче только яйца.
— Скажи-ка, Ковтун. Ты когда в дом входишь, сколько у тебя времени?
— Я в дома не хожу.
— А я хожу. У меня в комнате полторы секунды. Не двое суток. Полторы секунды: вошёл, увидел, решил. Мне твои советы нахер не нужны.
— А мне — твои. — Ковтун закурил. — Ты меня, младшой, не ломай. Я тебя тоже ломать не буду. Ты как думаешь: я на кой сюда пришёл?
— Ну?
— Мне сказали: точку задавить в доме с зелёной крышей. Я её со вчерашнего утра пасу. Молчит. Открывается, когда к ней кто-то идёт. — Он стряхнул пепел. — Пойди ты. А я посмотрю.
Дом с зелёной крышей стоял через квартал. Сунувшиеся туда позавчера соседи вернулись с двумя ранеными и без внятного доклада.
Пошли под вечер. Я взял Тюрина, Дурова и Митьку. Ковтун с Тарасиком ушли за час до нас куда-то влево и растворились. До дома было три перебежки. Первую крыша промолчала. На второй я поискал Ковтуна слева и увидел только рваную стену. На третьей из-под зелёного конька ударил пулемёт.
Первая очередь распорола поленницу по обе стороны от моей головы. Я упал, Митька рядом ойкнул и вжался в дрова. Точка была устроена по уму: не в окне, а под самым коньком, в разобранной кровле. Оттуда двор просматривался весь.
Второй очереди не было. Первая оборвалась, и только потом слева, из-за развалин, пришёл сухой винтовочный щелчок.
Я выглянул из-за поленницы, посчитал до трёх и заорал:
— Пошли!
До крыльца было пятнадцать шагов. Мы пересекли двор, ввалились в сени. Дуров ушёл вправо, по первому этажу. Тюрин повернул к подвалу. Мы с Митькой — вверх, через площадку, к люку на чердак.
Второй номер стаскивал убитого с пулемёта. На скрип люка он бросил тело и дёрнул ствол к лестнице. Ствол ещё не дошёл до люка. Я выстрелил. Вот они, полторы секунды. Сухая дранка хлестнула по лицу вместе с дымом.
Пока я менял патрон, внизу дважды грохнуло дерево. Тюрин вынес подвальную дверь вместе с одной петлёй. За дверью нашёлся третий немец; он вышел сам, с поднятыми руками. Тюрин держал его за воротник и выглядел разочарованным.
Минут через десять Ковтун пришёл слева, закурил и посмотрел на конёк крыши.
— Чет нихера ты за полторы секунды не управился, — подколол он.
Я услышал, как за спиной хрустнуло — с таким звуком Тюрин обычно ломает то, что держит, когда ему что-то или кто-то не нравится.
— Чет нихера ты за сутки не управился, — отзеркалил я.
Бойцы гоготнули, Ковтун не обиделся:
— Сутки с лишним, — поправил он. — Давай серьезно теперь.
— Давай, — согласился я. — Дальше работаем так: ты мне снимаешь того, кто в окне, ровно перед тем, как я вхожу. Не за час. Не за десять минут. За полминуты.
Ковтун помолчал.
— Тогда мне сигнал нужен. И место, откуда я вижу твою дверь и его окно разом.
— Место найдём. Сигнал — свист.
— Свистунов у вас на весь фронт хватает.
— Тогда Митька. Его ни с кем не спутаете.
— А че я-то? — спросил Митька.
— Орать будешь. Тебя с пулемётом не спутают: тот иногда замолкает.
Митька решил, что это похвала, и приосанился.
До ухода Ковтуна так и работали: сначала пуля, через полминуты дверь. Ожидание он забрал себе. Мне оставил вход.
Дурова Ковтун приметил на второй день.
Тот привёл его на позицию, показал, где смотреть, и через час Ковтун спустился ко мне сам.
— Отдай мне его.
— Кого?
— Молчаливого. — Ковтун сел. — Я ему сказал: гляди по сектору. Он поглядел и говорит: третий кирпич справа от трубы вчера был целый. Понимаешь? Он вчерашнюю крышу помнит. Такого не выучишь, такое или есть, или нет. За месяц сделаю третьего такого. У меня на дивизию их двое.
— Нет.
— Я его к делу поставлю. Он у тебя лопатой машет.
— Он у меня людей живыми домой водит. Нет, Ковтун.
Ковтун пожевал самокрутку и не обиделся.
— Спроси хоть его.
Я спросил вечером. Дуров выслушал, глядя в котелок.
— Нет.
— Почему?
Он молчал так долго, что я решил — всё, это весь ответ. Потом сказал:
— Тут свои.
Дуров поднялся, забрал котелок и ушёл к своим.
А ночью его увидел Пашка-маленький.
После гибели Пашки-большого он спал плохо, вставал, ходил. В ту ночь вышел в ход сообщения, где Дуров сидел на своей смене. Утром Пашка подошёл ко мне сам и сказал, глядя в сторону:
— Товарищ ефрейтор. А у дяди Дурова в кармане бумага.
— Какая бумага?
— Такая. — Пашка помолчал. — Похоронка. Он её при луне читал. Я не подсматривал, я мимо шёл, а он на меня посмотрел и не спрятал. Потом сложил и назад в карман.
— Он тебе сказал что?
— Не. — Пашка потёр нос. — Он мне свернул закурить и отдал. Я не курю.
— А в бумаге что?
— Только сверху прочёл. «Ваш сын». Дальше не стал.
Я посмотрел через двор. Дуров чистил винтовку у стены, не торопясь, как всегда.
— Пашка, про это никому.
— Так я никому. — Он наконец посмотрел на меня. — Я вам сказал, чтоб вы знали. Вам положено.