— Заметили? — он уже снимал ружьё с крюков. — Глаз у вас, Александр Алексеевич, как у ювелира. Вот, извольте.
Он положил двустволку на прилавок, развернув ко мне.
— Работа Гастинне-Ренетт, — сказал Брюхов таким голосом, каким отец Евстахий мог бы говорить о святых мощах. — Париж! Стволы из дамасской стали, ложе — орех кавказский. Капсюльная, нарезная, калибр — под штуцерную пулю. Бой — как из пушки. Кучность на пятьдесят шагов — в ладонь. Ну и на расположение стволов обратите внимание. Таких во всей губернии, может, три штуки наберётся. Штучная вещь, Александр Алексеевич. Штучная!
Я взял ружьё в руки. Лёгкое — фунтов семь, не больше. Приложился — приклад лёг в плечо, как по мерке, и щека сама нашла нужное место на гребне.
Щёлкнул правым курком. Механизм сработал мягко, с коротким сухим щелчком, без люфта. Левый — так же. Оба спуска тугие, чёткие, без провала.
Брюхов наблюдал за мной с выражением человека, который видит, что рыба уже заглотила наживку, и теперь нужно только не дёрнуть леску раньше времени.
— Штуцер ваш, Александр Алексеевич, — вещь, конечно, — начал он, облокотившись на прилавок с видом доверительного собеседника. — Но заряд-то один. Выстрелил — и перезаряжай. На охоте оно, может, значения не имеет, зверь хоть и торопится, но жизни лишить не всегда спешит. А вот в нашей местности…
Он понизил голос и наклонился ближе.
— Сами знаете, когда непокоец выскакивает — оно не до перезарядки бывает. А тут — два заряда. Одним промазал или не уложил — второй тут же. Просто — раз, и готово.
— Бери и не думай, отличная штука! — послышался за спиной очень знакомый рёв.
Сабуров собственной персоной ввалился в лавку, как медведь в берлогу, — широкий, громкий, в пыльном сюртуке и с ухмылкой от уха до уха. Брюхов за прилавком при виде его вытянулся, как солдат на смотре.
— Дмитрий Александрович, — я обернулся. — А ты здесь каким ветром?
— Да тебя ж ищу! — Сабуров стянул шляпу и хлопнул ею по колену, подняв облачко пыли. — Раз у Яшки ты уже побывал, значит, точно сюда направишься. Ну-ка, дай сюда.
Он бесцеремонно забрал у меня ружьё — я даже возразить не успел, — развернулся к свету, прицелился в стену, прищурился, пощёлкал курками. Провёл пальцем по стволам, заглянул в дульный срез, тронул замки.
— Хорошая машинка, — сказал он с видом знатока. — Гастинне-Ренетт, если не ошибаюсь?
— Они самые-с, — подтвердил Брюхов, расцветая.
— Баланс приличный. Стволы — песня, — Сабуров повернулся ко мне. — Бери, Дубравин. Не пожалеешь.
Я вздохнул.
— Сколько, говорите, стоит это чудо? — повернулся я к Брюхову.
— Двести пятьдесят рублей, — не моргнув глазом, ответил тот.
Сабуров повернулся к Брюхову.
— Сколько???
— Двести пятьдесят рублей — отчеканил Брюхов с видом человека, объявляющего приговор.
— Да ты обалдел, братец, — Сабуров положил ружьё на прилавок и упёр руки в бока. — Вертикалка — вертикалкой, а ей красная цена — сто восемьдесят. И то — если с чехлом и запасом капсюлей.
— Помилуйте, Дмитрий Александрович! — Брюхов прижал руки к груди. — Это же Гастинне-Ренетт! Париж! Дамасская сталь! И вертикалка, Дмитрий Александрович, вертикалка! Вы мне хоть одну такую в Порхове найдите — я вам её даром отдам! Двести пятьдесят — это я ещё по-божески, по-соседски, из уважения-с!
— Из уважения — это сто восемьдесят, — отрезал Сабуров. — А двести пятьдесят — это из жадности. Ты мне-то не рассказывай, я на этом деле собаку съел! Замки хороши, стволы хороши, а ложе — ореховое, не палисандровое. И гравировка на затыльнике — штамп, не ручная работа. Двести — потолок.
Брюхов округлил глаза и схватился за сердце с таким драматизмом, что ему бы на сцене Шереметьевского театра цены б не было.
— Двести⁈ Дмитрий Александрович, вы меня без ножа режете! У меня семья!
— У всех семья, — невозмутимо парировал Сабуров. — А у Дубравина — вообще целая деревня.
«Которую всю за эти деньги купить можно», — добавил мысленно я.
Я ещё не дал согласия, а в лавке уже закипел торг.
Сабуров давил, как индийский боевой слон, Брюхов отбивался, причитал, божился, дважды хватался за сердце и один раз чуть не заплакал. Я стоял рядом, держал рот на замке и наблюдал. Выглядело всё это, нужно сказать, презабавнейшим образом.
Когда пыль улеглась, итог оказался таким: двести рублей за ружьё. Которые, разумеется, Сабуров вычел из того, что должен был мне Брюхов. Тот, услышав это, посветлел лицом и даже высчитал так, что ещё двадцать рублей доплатил мне сверху.
Правда, Сабуров и тут остался собой, и к ружью в нагрузку пошли кожаный чехол, коробка капсюлей и горсть пуль — «в подарок-с, за хорошее знакомство-с» — с кислой миной процедил Брюхов. После чего выпроводил нас и остался в лавке оплакивать свои потери.
На улице я взвесил в руках нежданное приобретение и посмотрел на Сабурова.
— Двести рублей, — сказал я. — Не дорого ли отдал?
— Дубравин, — Сабуров посмотрел на меня как на ребёнка. — В Петербурге тебе такое за все триста продали бы. А то и за триста пятьдесят. Старый абрикос сам не понял, какое сокровище к нему в руки попало. Ещё и чехол, вон, отдал. Ружьё — отличное, поверь мне. А уж в дозоре так вообще цены второму выстрелу не будет. Так что даже не думай — отличная покупка. Особенно учитывая, что своих денег ты за неё не отдавал.
— Ну да, — хмыкнул я. — И даже двадцать рублей сверху получил.
— Вот и славно, — Сабуров хлопнул меня по спине, отчего чехол подпрыгнул. — Впрочем, сейчас мы эти двадцать рублей и потратим.
Я с недоумением на него уставился:
— В смысле?
— В прямом! за одёжкой тебе пойдём, барин!
Я посмотрел на свою одежду и снова перевёл непонимающий взгляд на Сабурова.
— А что не так с моей одеждой? Или для мертвяков она не годится, в высший мертвяцкий свет не пустят?
— Всё не так, Дубравин, — Сабуров покачал головой. — Решительно всё. Нет, брат, это никуда не годится. Сейчас мы тебя правильно одевать будем.
* * *
Противостоять Сабурову, когда тот что-то вбил себе в голову, было решительно невозможно. Тот не хотел ничего объяснять, твердил лишь «увидишь — сам поймёшь». В конце концов, я плюнул, и пошёл следом за ним. Спорить с ним всё равно было бесполезно.
Сабуров привёл меня на Торговую, через два дома от Брюхова, к лавке с вывеской «Дорожная одежда и амуниция. Сукно, кожа, готовое платье». Вывеска была свежая, буквы — аккуратные, и над дверью болтался жестяной всадник с ружьём за спиной. Не самая обычная вывеска для портного, но и Порхов — не самый обычный город, если подумать…
Едва мы переступили порог, откуда-то из-за стойки выскочил приказчик — юркий, вертлявый малый в жилетке поверх рубахи — и тут же принялся суетиться.
— Добро пожаловать-с! Чего изволите-с? У нас имеется широчайший выбор одежды для верховой езды, сюртуки дорожные, плащи-с, накидки-с…
— Не то, — оборвал его Сабуров, как обрубил. — Зови хозяина.
Приказчик пискнул что-то, юркнул за занавеску и исчез. Через минуту вышел хозяин — невысокий жилистый мужик с короткой бородой и цепкими глазами. Надет на нём был кожаный фартук, а подкатанные рукава белой рубашки открывали тёмные мозолистые руки, какие бывают от работы с дратвой и шилом, а не с пером и бумагой. Мастер, а не торговец. Или и то и другое разом.
— Дмитрий Александрович, — он кивнул Сабурову без подобострастия, спокойно, как равному. — Давно не заходили.
— Всё никак поводу не было, Прохор Ильич, — Сабуров хлопнул его по плечу. — Вот, друга надо одеть. Так же, как моих.
Прохор Ильич окинул меня взглядом — коротким, профессиональным, и я понял, что он уже снял с меня мерки, прикинул рост, ширину плеч и длину рук, причём сделал это быстрее, чем я успел поздороваться.
— Что ж, — он кивнул. — Это можно. Пойдёмте.
Он повёл нас через лавку — мимо полок с сукном и рулонов ткани — в заднюю комнату, поменьше и потемнее, с одним окном и несколькими вешалками вдоль стен. Здесь висела другая одежда. Не сюртуки и не мундиры — кожа, тяжёлая, тёмная, с матовым блеском.