— Он, — наконец выдохнул Виктор, возвращая фото. — Точно он. Вот он, этот шрам… И куртка, вроде, похожая.
— А ты не видел, разговаривал он с кем-нибудь? Может, передавал что-то? Или забирал?
— Нет, при мне ни с кем. Только смотрел. И один раз у почтовых ящиков стоял, но в руках ничего не было.
— Хорошо, Виктор. Ты молодец, — Морозов впервые за все время позволил себе скупую улыбку. — Настоящий советский человек. Только вот что… Про наш разговор никому. Ни друзьям, ни родителям. Это в интересах следствия. Понял?
— Понял, — серьезно кивнул парень. — Могила.
— Ну, могила не могила, а язык за зубами держи. Если увидишь его снова — не подходи, не окликай. Телефон есть у вас? — Виктор кивнул. — Позвони мне по этому телефону, спроси Николая Сергеевича. Договорились?
— Договорились, — еще раз кивнул Виктор.
Выйдя из подъезда, Морозов закурил. Руки слегка подрагивали — сказывалось напряжение последних дней. Теперь у них была привязка к месту. «Турист» не просто проходил мимо, он, возможно, «пас» этот двор или даже подъезд. Зачем? Кого он здесь выслеживает? По данным учета никто из опекаемых КГБ не проживал ни в этом подъезде, ни даже в этом доме. Впрочем, в соседних домах тоже никто из «интересных» людей не проживал.
— Степан Ильич, — обратился он к участковому, выпуская струю дыма в сырой воздух. — Спасибо тебе огромное. Дальше мы сами.
Зихарев, явно обрадованный тем, что с него сняли ответственность, козырнул и поспешил удалиться.
Вскоре в жизни капитана Морозова началась рутина, которую в кино обычно показывают под быструю музыку за тридцать секунд. В реальности же это были дни, похожие друг на друга, как близнецы. Фургон с надписью «Аварийная Горгаз» встал так, чтобы просматривать вход в подъезд и детскую площадку. Оперативники сменяли друг друга.
Первый день прошел в напряженном ожидании. Каждое движение во дворе вызывало всплеск активности в фургоне. Бабушка вышла с собачкой — фиксация. Почтальон принес газеты — проверка документов (дистанционно, по внешнему виду). Школьники вернулись с занятий — внимание на лица.
Но объект не появлялся.
Второй день принес дождь и уныние. Стекла фургона запотевали, внутри пахло несвежими бутербродами и дешевым табаком. Морозов лично проводил в засаде по шесть часов, изучая двор, запоминая каждого жителя, каждую кошку. Он пытался понять логику «Туриста». Если он так привязан к этому месту, почему исчез?
— Может, спугнули? — предположил Барсуков на исходе третьих суток, когда они жевали холодные пирожки.
— Исключено, — отрезал Морозов. — Зихарев работал чисто, парень не болтун. Мы тоже не светились. Что-то случилось. Либо он залег на дно, либо…
Либо он уже сделал то, что хотел, и ушел. Эта мысль не давала капитану покоя. Но интуиция твердила: нет, здесь не закончено. Этот взгляд, о котором говорил Виктор… «Словно жалел». Человек с таким взглядом вернется.
Четвертый день. Пятый. Неделя.
Двор жил своей жизнью. Виктор и его друзья — Андрей, Костя и Лена, девушка Кости — пару раз собирались на той самой скамейке. Они смеялись, обсуждали музыку, учебу, спорили о чем-то, совершенно не подозревая, что каждое их слово слышат в фургоне неподалеку. Это был обычный треп молодежи: экзамены, мопеды, дефицитные пластинки, кто с кем танцевал.
Ни слова о «Туристе». Никаких странных контактов.
К концу недели напряжение сменилось глухим раздражением. К этому времени стало понятно, что «Газетчик» и «Звонарь» не представляют особенного интереса. «Газетчик» оказался писателем, переживающим кризис идей, как он объяснил. Он выбрал этот жилой двор, потому что здесь его никто не знал, а после уходил погулять в расположенный неподалеку парк, чтобы подумать над книгой. Газету он использовал, чтобы не смущать людей разглядыванием. От «Звонаря» ушла жена, и он приходил сюда в обеденный перерыв, всё хотел позвонить ей, но всё не решался, зная, что она живет с другим.
Пустышки.
Операция буксовала. Начальство начинало задавать неудобные вопросы. «Где результат, Морозов? Где твой „Турист“? Ты тратишь силы и время на наблюдение за пустым двором? Москва ждет!».
Морозов чувствовал себя шахматистом, чей противник просто встал из-за доски и ушел пить чай, пока у него тикают часы.
— Где же ты? — прошептал капитан, обращаясь к невидимому оппоненту. — В какую щель ты забился?
Он не мог знать, что разгадка находится в нескольких километрах отсюда. Что объект его охоты не прячется в конспиративных квартирах и не уходит тайными тропами за кордон. Что он лежит на продавленной койке в палате номер двенадцать медсанчасти авиационного завода, глядя в потолок и пытаясь вспомнить, как его зовут, под бдительным присмотром врачей, которые лечат его от тяжелого сотрясения мозга, полученного при ограблении из-за трех бутылок коньяка и пятидесяти двух рублей семидесяти шести копеек. Ирония судьбы, достойная пера Зощенко, но совершенно недоступная сейчас аналитическому уму капитана КГБ.
«Нужно раскинуть невод пошире», — подумал капитан.
***
Больничное время — субстанция особая, тягучая, как старый, загустевший битум. Оно не течет, а капает, причем норовит капнуть тебе прямо на темечко, как в китайской пытке. Лежишь, смотришь в потолок, изучаешь географию трещин на побелке и чувствуешь, как твоя жизнь медленно, по миллиметру, просачивается сквозь пружинную сетку панцирной кровати. А потолок здесь был знатный: с лепниной по углам, правда, местами отвалившейся, словно кто-то проверял её на прочность.
Скука.
Вторые сутки моего вынужденного «отдыха» в 1981-м тянулись бесконечно. Голова, слава богу, гудеть перестала, сменив гнев на милость, то есть на тупую, ноющую тяжесть, будто я носил чугунную каску на размер меньше положенного. Зато задница наверняка превратилась в сплошной синяк. Советская медицина свято верила в целебную силу внутримышечных инъекций, причем кололи с таким усердием, словно хотели пробить иглой не только ягодичную мышцу, но и матрас под ней.
— Поворачиваемся, больной, не стесняемся, — проворковала медсестра Людочка, женщина необъятных размеров и такой же необъятной доброты, заходя в палату с металлическим лотком. В лотке зловеще позвякивало стекло.
— Людочка, может, не надо? — жалобно простонал я, пытаясь вжаться в подушку. — У меня там уже живого места нет. Сплошное короткое замыкание нервных окончаний.
— Надо, Костя, надо, — она с профессиональной ловкостью откинула одеяло. — Витаминчики группы «Б» — это тебе не фунт изюма. Нервную систему восстанавливать будем. Ну и еще лекарствочко, чтобы мозги не скисли. А то будешь потом как овощ на грядке, ни «бе», ни «ме», ни «кукареку».
Щелчок ампулы, бульканье набираемой жидкости, запах спирта, от которого в носу засвербело. Я зажмурился. Одноразовые шприцы в 1981 году были такой же фантастикой, как и смартфоны. Здесь царили многоразовые стеклянные монстры, которые кипятили в стерилизаторах. Иглы у них порой были с заусенцами — тупые, как сибирский валенок. Вхождение такой иглы в плоть напоминало пробой изоляции на высоковольтной линии: резко, больно и с искрами из глаз.
— Ой, ё! — вырвалось у меня сквозь стиснутые зубы.
— Не дергайся! — прикрикнула Людочка, вводя лекарство. — Вот мужики пошли, тьфу! В космос летаем, на Олимпиаде ставим рекорды, БАМ строим, а укола боимся, как дети малые. Всё, готово. Теперь лежи смирно, лед поправь.
Она положила мне на лоб резиновый пузырь со льдом, завернутый в вафельное полотенце. «Холод, голод и покой» — три кита, на которых держалась советская неврология при черепно-мозговых травмах. С холодом проблем не было, покоя — хоть отбавляй, а вот голод начинал донимать всерьез. Жрать хотелось так, что я готов был сгрызть тумбочку, покрытую потрескавшимся лаком. Но врач был непреклонен: первые три дня — только сладкий чай. Чтобы не провоцировать рвоту и не нагружать организм.
Когда дверь за медсестрой закрылась, с соседней койки донеслось кряхтение.
— Злая она сегодня, — просипел мой сосед, дед с перевязанной головой и загипсованной рукой. Звали его Матвей Кузьмич, и попал он сюда после неудачного падения с лестницы, когда полез менять лампочку в подъезде. Коллега, можно сказать, пострадал на электрическом производстве. — У неё мужик, говорят, запил. Вот она на нас и отыгрывается.