Литмир - Электронная Библиотека

Протиснувшись за Ташеевым в угол, Лепилин опустился на колени — к бездонным глазам жены, горевшим святым материнским огнем, к слабой радостной улыбке, к окровавленным губам, сквозь стоны и охи прошептавшим: «Сын... наш... дайте»

— Эхма, богатырь-целинник! — метнулся старик к своему мешку. — Соорудим тебе постельку, в какой и царевичи не леживали!

Он торопливо, помогая зубами, развязал веревку, петлей затянувшую верх мешка, засунул внутрь руку и вытащил ворох шкурок — лисьих и сурчиных.

— На мехах бока пролеживай, расти и пой по жизни во всю глотку, чтоб матушка радовалась, чтоб судьбина не худобина подвернулась, чтоб девки любили, а денюжки сами в карман плыли лебедями-голубями. Особливо тебе, новин-человечище, пота работного, чтоб ручки-ноженьки сладко пели-гудели усталостью. Счастливым будь, орун-крикун, добрым будь, пискун-лопотун, сильным будь, едун-колотун!

Приговаривая, старик расстелил возле Тони шкурки, накинул на них пеленку, пошлепал ладонями: «Мягонько!»

Вздрагивали руки у Тони, когда расстегивала платье; Лепилин помог освободить ей грудь, и ребенок, приложенный к жаркому телу, все сообразил — замолчал, затыркался губами. Охнув в счастливом изнеможении, Тоня закрыла погасшие глаза.

Лепилин попятился назад, забился в противоположный угол, плотно притиснувшись к стене, будто хотел проломить ее и улизнуть от будущего, в которое, без его желания, уверенно вошел новорожденный. Оказывается, за радости жизни надо платить — по самому большому счету; но Лепилин гнал прочь эту мысль и ничего не мог с нею поделать — она, скользкая и противная, как большая пупырчатая жаба, вползала в сердце и буквально парализовала волю и тело. Он был мал сейчас — этакая неприметная песчинка перед ликом огромного мира, и понимание ничтожности своего бытия вдруг вызвало такую смертную тоску — до холодного пота и озноба, хотя уже и обогрелся в домике. Разве можно что-либо загадывать и стремиться к чему-то, если впереди — неизвестность, если непознаваем огромный мир и люди, населяющие его? Признают ли они те цели, к которым рвался, униженно хватаясь за любую возможность?

Вот задумал Вязников сажать лес на целине. Но когда он еще вырастет, да и вырастет ли... А сейчас, что делать сейчас, когда летом в жарынь сгорел хлеб, а хлеб нужен, нужен хлеб израненному войной народу. Поначалу даст земля хлеб, она же безответная, а потом, что будет потом?.. Никто не знает, и он, Лепилин, тоже не знает. Однако кто позаботится о земле? Неужели люди бросят и уйдут из степи, как бежит он, Лепилин...

Скорбел Лепилин о себе, скорбел о миллионах людей, зачем-то копошащихся в этом мире и почти не думающих о том, что всех их ждет тот печальный миг, когда рождение и смерть воссоединяются и открывается им горькая истина — мал человек и зря он ершился и подогревал честолюбие, ведь за смертью — пустота.

Из крохотной клеточки, из ничего, рождается человек, а вернее — из пустоты, и уходит в пустоту. Потянуло туда Лепилина неудержимо, чтобы забыть, забыть все, что творилось вокруг, — мучительное рождение жизни, слабость и гордыню человеческую, слепую ярость стихий, словно бы для того, чтобы не испытывал он сожаления, расставаясь с беспощадным миром. «Потихоньку улизнуть бы, — тосковал Лепилин, глядя в пол. — Идти и идти по равнине, в которой — ни кустика, ни души человеческой, а есть лишь ты один, беспамятный, и у тебя никаких желаний, кроме одного — ощущать слитность с пустотой».

Долго отупело просидел Лепилин, скорчившись в уголку и никак не реагируя на события, идущие своим чередом в маленьком мирке домика. Исчез в нем стержень, прежде направлявший его поступки, а без этого он ничего не мог предпринять, ибо переполнен чувством бесполезности каких-либо усилий и их ненужности.

Спутники словно позабыли о Лепилине — хлопотали возле Тони с младенцем, готовились перебираться в снежную пещеру, вырытую у реки под скалой. Печку уже остудили, сняли и утащили. Слабыми руками упираясь в стену и поддерживаемая стариком, со стоном поднялась Тоня — шатало ее, и обессиленно болталась голова. Она шагнула к Лепилину, и тот поначалу не сообразил, с чего это вдруг направилась к нему чужая женщина с провалившимися щеками и лихорадочным блеском в глазах. Под зовущим и требовательным взглядом, помимо своей воли, он встал, и Тоня качнулась ему на грудь.

Лепилин почувствовал, как Тоня жадно приникла в поисках силы, отданной их сыну, но тянет ее вниз. Он инстинктивно подхватил жену и услышал шелест распухших губ: «Изнемогла я, муки-то ужасные...» Недоговорила она, но в невысказанном таилась боль и умиление ее, радость благодарная и неизмеримая любовь. Лепилин вдыхал тепловатый, с горчинкой, запах волос, разгоряченной плоти, крови и почти физически ощутил во рту привкус материнского молока — острого, пахучего. От этого женщина, укрывшаяся в его объятиях, еще больше прежнего показалась незнакомой; он явственно видел стену, их разделявшую. Ибо уже ничто и никогда не сможет проникнуть в его, Лепилина, душу, словно в настоящий момент стоял он на границе жизни и смерти, и сойти с нее — значит лишиться наслаждения жить освобожденным.

Холодны были руки Лепилина, холодно было и сердце, когда он вел жену по расщелине к реке. Скользили они и падали. Тоня стонала — сквозь буран он не слышал охов, а предполагал их по близкому искаженному лицу. Старик с Потаповым бросились им на помощь. Новорожденного нес Ташеев.

Вход в снежную пещеру прикрыт капотом с радиатора. Лепилин, согнувшись, вошел в темень и за руку провел жену. Сзади протолкались остальные путники. Старик, невидимый, шумел где-то рядом:

— Димка, чего раззявился? Зажигай фонарь...

— Я сейчас, вот... не вижу...

Потапов подсветил спичкой: Димка поднял стекло фонаря; робкий язычок пламени пробежал по фитилю, разгораясь и освещая короткий узкий проход вдоль скалы. В ней за выступом — глубокая ниша, вымытая весенними паводками, и до каменного свода можно легко дотянуться.

— Мать честная! — всплеснул руками старик и обратился к Потапову: — Ну и хороминка, как ты ее отыскал? Прям по заказу.

— Да нет, случайно наткнулись. Докопались до скалы, стали расширять. За выступом лопата вглубь пошла, чувствую — в скале расщелина либо пещера. Так и оказалось. Жаль только — труба коротковата и доходит лишь до отверстия наверху, вдоль скалы.

Потапов огляделся, примеряясь, как удобнее всем расположиться, и скомандовал:

— Стены-то холоднющие, нужно сгрудиться поближе к печке. Володя, сбегай к трактору — набери бензину из пускача для фонаря и прихвати сиденье.

Хоть и не особенно просторно в их укрытии, но надежно и буран почти не слышен за толстой снежной стеной. В печке весело затрещали сухие доски, дыма мало, он скапливался у отверстия и вытягивался наружу, подхваченный порывами ветра, скользившего по гладкому откосу вверх, на равнину.

Старик озабоченно пересчитал баурсаки, покачал головой и пододвинул чабанью сумку к Тоне:

— Ты, родимая, ешь, сколько осилишь... И-и! Не отказывайся, не для тебя — для младенца питание потребно. Ну как молочко пропадет с голодухи? Не-е, жуй, жуй азиатскую еду, она в бараньем жиру обварена, витаминов в ней пропасть, если азиаты за тыщи лет не померли. И ты не помрешь, и младенец будет живехонек... А нам вот по штучке хватит.

Тоня, прислонившись спиной к скале, сидела на двери, снятой с домика. Спрятавшись в поднятый воротник Димкиного тулупа, она дремала, сонно думая о чем-то и глядя на сына, устроенного рядышком на тракторном сиденье. Старик настойчиво совал ей в руку баурсаки. Она слабо отпихивалась, а потом поддалась уговорам и жевала сухое прожаренное тесто, запивая его кипятком.

В последние часы не узнать Димку Пирожкова — он хватался за любое дело. Рушить ли домик с Потаповым и Ташеевым, рыть ли нишу в снежной стене для запаса дров, топить ли печку или кипятить воду — он нетерпеливо бросался первым. Намаявшись в молчанке и неуверенности, Димка, не таясь, выплескивал спутникам всю робкую радость от общения с ними, свою признательность за добрые слова и мимолетную ласку. Он был голоден — аж сосало в желудке, но в каком-то порыве отказался от баурсака: «Я не хочу...» Возбужденный, он спросил у директора:

42
{"b":"976521","o":1}