Толпа за забором, до сих пор безмолвная, глухо охнула, качнулась — жиденькая ограда затрещала и повалилась; сошлись две живые стены. Почти одновременно Топоркова заслонили Чарышева и Тимоха.
Темная кучка старух обеспокоилась, перешепнулась — как же, односельчане вмешались, родичи! Наперед выступила их верховодка:
— А, советская власть объявилась, — заелейничала тетка Марина. — Погляди, полюбуйся, председательша, что эти хулиганы вытворяют над Дарьей — силком держут.
— Пока я вижу лишь твои художества, — негромко сказала Чарышева. — Видно, подзабыла вчерашний разговор, опять за свое?
— А какой такой разговор? Советская власть угодная богу, и он и вы — о человеках заботитесь: вы о теле, а господь — о душе. Нам бы заодно, а не булгачиться.
— Снова старые песни, — усмехнулась Чарышева. — Вроде бы и неудобно их повторять: такому разделу давно настал конец. Да и не души вам нужны, видать, в щелковской церкви прихожан пообмелело, дохода маловато? Вот и забрели по дальним деревням листочки подметные пускать, шествия устраивать, благо, удобный случай подвернулся...
Тетка Марина аж задохнулась от злости — застряли у нее в горле увивчивые речи, и не успела другие повести — в вышине громыхнуло, все глянули вверх: втихую подкралась туча; раздался оглушительный треск, словно лопнуло небо, и молния на миг высветила округу. Тетка Марина вскинула руки.
— Проведал господь про дела нечестивые и гневается! — закричала она, а ее перепуганные товарки заволновались, истово крестясь, пробормотали молитву и оцепенели, будто гроздья летучих мышей, прихваченных нечаянным лучом. — Близок судный час, и покарает господь своей десницею антихристов и неверующих, в геенну огненную кинет, и будут они корчиться от страха и боли! — продолжала бесноваться тетка.
Смачно зашлепали крупные капли, потом потекли тонкие струйки, и разом взъярился ливень — свет фар упирался в сплошную водяную завесу и не мог за нее пробиться; из промокших насквозь людей, сгрудившихся за спиной Топоркова, убежали немногие; этот долгожданный окатный дождь налетел вовремя: одни припоминали поля, заждавшиеся влаги, — быть теперь с урожаем, другие подумали, что прибьет он пыль — устали от нее, у третьих своя забота — огород, хоть денек не таскать ведрами воду для полива. Они разные бывают, дожди: по весне ли, осенью кропит нудный ситничек или морось, бьет косохлест, ближе к холодам закручивает лепень со снегом; но благо несут всяк живущему на белом свете лишь теплые майские и летние, когда прогретая земля жадно впитывает дожжуху, добреет, и каждая травинка, деревце или куст, каждый зверь и мелкая птаха и уж конечно человек радуются — пошел дождичек, будут и грибки; а будут грибки, будет и кузовок.
По уклону к реке зашумели ручьи — они уносят с собой и сор, и щепки, разбросанные после протески бревен; умывает ливень землю и свежит воздух.
Парни задурачились — бегали по улице за девками, те взвизгивали; а хмельной поток хлестал безостановочно. Старухи в растерянности затоптались: дождь сбивал огоньки со свечей, сек немощные тела — согнулись они зябко, съежились темными бугорками над землей.
Топорков, закрыв глаза, подставил лицо под мокрядь: она хлынула в нос, рот, за пазуху, и он, зажмурившись, ловил губами живительную влагу — утихал на сердце палючий зной.
Ливень прекратился так же внезапно, как и начался, лишь отставшие капли гулко булькали в лужи. Луна выползла из-за тучи и повисла над верхушками елей.
Шествие, вымокшее и не ожидавшее столь внушительного отпора сходбища, рассыпалось и припустилось врозь, последней хлюсталась, подняв мокрый подол платья; тетка Марина — оборачивалась, грозила суковиной, ее костистую фигуру провожала длинная зловещая тень.
Тимоха утерся краем рубахи, с сожалением повертел намокшую газету, со вздохом выбросил ее, пробурчал: «Закурить бы...» — и обратился к Топоркову:
— Ну, Леха, качнем? — Тот молча кивнул. — Эй, мужики, подбегай взваживать!
Множество рук облапило обе ваги, по команде бригадира они нажали, и старый дом недовольно заскрипел всеми углами, заворочался; еще потуг — и осевший угол медленно приподнялся. Из образовавшейся щели, всполошно мяукнув, сиганула серая кошка, вскочила на крышу сарая.
Дохнуло из подполья затхлостью и сыростью, и люди отпрянули назад, будто опять увидели кликушествующих старух, обхитривших всех, — вроде и не сбежали те, встретив дружный отпор и исхлестанные ливнем, а со своей верховодкой тишком вернулись и притаились в укромном месте до поры до времени. Не растерялся лишь Тимоха — быстренько сунул чурбак в щель.
Кто-то в толпе смущенно хохотнул, оправдывая нечаянный испуг:
— Чертова тетка, накликала страхолюдства на ночь глядя...
А Тимоха закомандовал, никому не дав опомниться, деловито шагнул к протесанным бревнам:
— Мужики, хватай вон энту лесину, волоки и прилаживай! Эй, бабоньки, у кого в запасец мох надерган? Чуток принесите — сразу и проконопатим...
Он шумел и суетился, подгоняя; все тоже возбужденно загалдели, заразившись его деловитостью, и набросились на лесину. Черным крылом лишь на секундочку покрыло округу и задело сердца, но за теменью увидели люди свою родную округу — в ней им жить и помирать, увидели соседей, с которыми вековать рядом, и полегчало у каждого на душе...
Топорков погасил фары — они не нужны: круторогая луна заливала ярким светом маленькую, едва приметную с вышины деревеньку, которых так много на земле.
Строгая земля
Глава первая
Среди льдистых — с просинью — облачков плескалась полная луна. Вкруг нее красноватая бахрома — к ветру и морозу. Мало звезд, и они, тусклые, позапрятались в темных закраинах. Лунный свет вязнул в промерзшем воздухе и растекался, почти не достигая земли. Понизу сумеречно, нет теней: и в едва приметных впадинках, и от бугорков, и от саманного домика, занесенного снегом до крыши, и от приземистой длинной кошары, и на одинокой — в две колеи — дороге. Совсем близко темень закругляется вверх и сливается с небом, словно накрепко огорожен этот уголок от остального мира, и кажется, что ни один звук, ни одно живое существо не проникнет в извечную пустышь и голь. Все поглотили ночь, снег и холод.
Пусто. Одиноко. А покоя не чувствуется — притаилось в округе беспокойство: то едва слышно, как предсмертный вздох, зашелестят сухие стебли ковыля, торчащего пучками из-под тонкого — на взгорках — снежного покрова; то вдруг скрипнет, трескаясь, вымороженная степь, или прошебаршат в кошаре овцы — дробно, глухо.
Издалека, из темени, где сомкнулась степь с небом, задвигалось небольшое пятнышко — неслышно и вкрадчиво. Оно неспешно и безмолвно увеличивалось и уже вблизи распалось на отдельные точки. Стаю степных волков вел к кошаре голод, и, хотя опасностей для них пока не виделось, они чего-то ждали — осаживались на задние лапы, чутко прислушивались и принюхивались.
В сотне метров от кошары стая залегла. Волки то прижимали острые уши, то настораживали их. Передний, видимо вожак, поднялся, вытянулся худым телом и, поворачивая острую морду, попытался уловить тревожный запах или шорох. Но тихо и пустынно вокруг. Окна саманного домика темны, возле него тоже спокойно.
Вожак решился — понесся и в несколько прыжков очутился на крыше кошары, которую сугробы сравняли со степью. Следом за ним бросились волчица, прибылые и переярки. Внизу они чуяли желанный дух овец — живых, с горячей кровью, с густой шерстью. Этот пьянящий вкус помнят истосковавшиеся голодные пасти. Неистово, помогая мордой, волки заскребли лапами, и летели в разные стороны комья снега, земли и клочья слежавшейся соломы.
Успел прорыться в кошару лишь вожак. Он спрыгнул вниз, и отара, сбившись в плотную массу, глухо ударилась в стену.
Другим помешал звук, возникший где-то далеко, в темени. Звук стремительно приближался, и не звонкий он был, а утробный, злобный, постепенно наполняется им округа, словно ударил истошный набат — бух, бух... Волки испуганно порскнули с крыши и остановились поодаль.