Казалось, можно сойти с ума от такой постоянной пытки. Он торопливо разделся, лег рядом с женой, приник похолодевшей щекой к ее плечу, стараясь унять лихорадочный стук зубов; в голове возник звон, сначала едва слышный, потом звучащий все громче. Топоркова корежило; сдерживая судороги, он прижимался к теплой спине Маши — искал у нее защиту, успокоение; звон разрастался, затмил все звуки и шорохи, от нестерпимой рези защипало в глазах, вдруг потекли слезы, и поток их не унимался. Маша повернулась, обхватила голову мужа, крепко притиснула к себе; он исступленно целовал шею, грудь, лицо жены. Руки Маши ласково оглаживали его всего, он упивался ее голосом: «Родненький, милый, все будет хорошо, вот посмотришь! Забудь, ты со мной, ты всегда мой, слышишь?»
...Потом Топорков лежал на спине; притулившись под рукой, Маша едва слышно всхлипывала, он перебирал ее тягучие прохладные волосы и думал о том, что неужели до конца жизни между ними будет стоять осязаемая боль, горечь, недоумение...
— Мне сегодня предложили принять новый лесовоз...
Маша перестала плакать, затрепетала, отодвинулась:
— А как же... Ты согласился?
— Понимаешь... Не знаю...
Ночь — бесконечная — шла своим чередом. Давно уснула Маша, по-детски подложив под щеку ладошки, вздыхала изредка во сне; ее присутствие облегчало думы Топоркова, он предвидел, что, если пойдет на такой шаг — отмахнется от случившегося, — потеряет в себе и в ней веру в нечто незыблемое, и это окончательно убьет всякую надежду на лучший исход, которая еще — робко — теплилась...
* * *
Топорков ощутил дрожь двигателя: теплая и мощная махина с переплетением проводов, труб, приборов, рукояток, запахом бензина, возникавшим из каждой щели, неотделима от него; он сразу успокоился, с виду равнодушно, но зорко смотрел на дорогу — многолетняя привычка, по которой собрат по профессии сразу отличит новичка от опытного шофера: одна рука на дверце кабины, другая на баранке; ровный гул исправного мотора, прохладное утреннее шоссе, ныряющее под передок и колеса, хлопанье брезента, покрывающего кузов, — и можно засвистеть мотив песенки про влюбленную девицу и музыканта, дующего поочередно то в кларнет, то в трубу.
После каждого поворота улицы встречались — справа и слева — знакомые фасады домов, окна, заборы, хилые тоскливые ларьки и киоски по продаже овощей, мороженого, курева, книг, газет, продовольственные палатки, магазины: сколько же нужно человеку различных предметов...
Топорков размышлял об этом мимоходом, и отзвуки мыслей не давали окончательно успокоиться, забыть ту беду, те терзания и безысходность — владели они им и вчера, и позавчера, и много дней и ночей.
И когда он крутнул руль, сворачивая на Торговую площадь, уже твердо знал — все останется с ним.
На автобусной станции еще пусто. Топорков постучал в закрытое окошко диспетчерской. Недовольный женский голос изнутри пробурчал:
— Не громыхай! Рано еще!
— Это я, Топорков, с таксомотора...
Окошко открылось. Показалось заспанное лицо диспетчера. Она удивленно таращилась:
— Ты? Давненько не было... Неужто на прежний маршрут?
Топорков сунул ей путевой лист, сухо сказал:
— Поменьше болтай, делай свое дело...
Диспетчер отвела глаза, засуетилась, перебирая на столе бумаги:
— В зале бабка из Заворова. Забери ее.
Шофер прошел по узкому коридорчику, приоткрыл дверь в зал ожидания: ему не хотелось заходить — не мог привыкнуть к застоялым запахам. Всюду в таких помещениях одно и то же — люди текут через них, долго не задерживаются и оставляют после себя дорожную шелуху, отбросы и затхлый воздух. Топорков негромко спросил:
— Кто в Заворово?
Все лавки заняты: кое-кто сумел пристроиться поудобнее — растянулся во весь рост, некоторые дремлют, привалившись к узлам, мешкам и чемоданам; на широком подоконнике, поджав ноги, спал парнишка — под головой красная спортивная сумка.
На ближней лавке зашевелилась женщина; откинув угол платка, которым укрывалась, указала пальцем:
— Вон дрыхнет бабка Нюра... Бабка Нюра, вставай!
— Ай-ай! — спросонья запричитала в углу бабка, хватая мешки, заторопилась. Топорков признал ее: она частенько ездила в город на рынок, торговала чем придется — ягодами, сметаной, творогом, сушеными грибами. И хотя сочувствовал ей Топорков, ведь кормит отца и сноху с тремя детьми — бабкин сын куролесит по вербовкам, денег не шлет, — но недолюбливал за изворотливость, злой язык и всем известную скупость.
— Ай-ай! — продолжала ныть бабка. — Милай, подсоби мешочки-то в кузов затолкнуть!
Шофер протопал в угол, взялся за связанные вместе два мешка, поднатужился и перекинул через плечо.
Бабка с трудом залезла по откидной лесенке в кузов, приняла поклажу, пристроила ее к переднему борту.
— Милай, я в кабинку сяду, там мягчей...
Длинный и широкий подол ее платья путался между ног, мешал слезать; Топорков подал руку, желая помочь: бабка близко увидела его лицо и, ошарашенная, шлепнулась толстым задом на пол кузова. Топорков нахмурился: все начинается так, как он ожидал: люди будут удивляться, кто сочувственно, а кто осуждающе думать: «Вот он, как с гуся вода... выкрутился». Топорков сжал зубы, в эту минуту он ненавидел испуганную бабку Нюру за ее страх, удивление — именно естественность происходящего больше всего и злобила его.
— Лешка, никак ты? — только и смогла промолвить бабка и заикала — часто, противно.
Топорков нагнул голову, чтобы не видеть бабкиной физиономии:
— Билет за вещи тоже возьми. Хватит бесплатно возить мешки!
— Возьму, Лешенька, вот те крест, возьму! — бабка задрыгала ногами, стараясь попасть на ступеньку лестницы; уже стоя на земле, она отвернулась, нырнула рукой в пазуху, достала платок с деньгами, зубами развязала узел и протянула две смятые рублевки. Рука у нее дрожала. Топорков отсчитал сорок копеек сдачи, оторвал билеты; он пожалел о своей вспышке — что со старой сделаешь! — миролюбиво сказал:
— Садись в кабину...
Бабка, прежде чем спрятать мелочь, тщательно пересчитала монеты.
— Обманул, что ль? — спросил Топорков. Ему стало весело.
— Обманул, обманул, — бабка совсем оправилась от неожиданной встречи; как обычно, когда ей досаждали чем-то, неодобрительно причмокивала, растягивала слова, и они выползали из ее рта скользкие и верткие:
— Вчерась в автобусе-то кондуктор подсунула старенькую денежку. Я когда-а спохватилась! — глянь, двугривенник до реформы деланный!
— Небось и ругалась здорово? — Топорков обошел машину: проверяя скаты, стучал по ним каблуком сапога: дорога дальняя, ну как сядет, если недоглядишь!
— Без толку это, — частила она, переваливаясь следом за шофером. — Поднабрала я мелочишки-то да сплавила в магазине старую денежку-то скопом...
— Ну хитра ты и скупердяйка к тому же!
Цепко и остервенело потащила бабка шофера от кабины. Куда только подевалась ее благость! Топорков споткнулся, ухватился за подножку:
— Ты что, сдурела?
— Я те сдурею, злодыга, я те гляделки повыцарапаю! Непокаянная твоя душа: промеж людей сморчком ползать должон, а туда ж — указывать!
Топорков сильно сжал кисти бабкиных рук, та скривилась и осеклась: перепугалась исступленного взора шофера. Он быстро пришел в себя, и не осталось зла на бабку — испытание началось: кто знает, чем все это кончится, что ожидает в дальнейшем и какие будут последствия. Но — надо, обязательно надо что-то делать, ибо ожидание еще хуже и горше. Перед законом он чист, а перед собой? — ведь любой людской суд ничто перед судом собственным, никуда от него не денешься. Приговор нужно выносить самому — ты и прокурор, и судья, и защитник, а зрителей хватит, бабка Нюра поспела первой.
Он кротко обнял бабку за плечи, подвел к машине; она слабо сопротивлялась, не хотела влезать в кабину, но Топорков настойчиво уговаривал: