— Домой... Завтра на рынок, в другую мастерскую добираться.
Метров через двести асфальт кончился, тащить тележку с отчимом по песку было трудно, волнение Никиты улеглось. Они двинулись мимо строящихся домов, мимо спортплощадок — там стучали волейбольные мячи, кто-то властно командовал: «Пас!» — мимо песочниц, в которых копошилась малышня под присмотром бабушек и мам; в сквериках пенсионеры лупили в домино; женщина, привязав веревку к деревьям, повесила половики и размеренно колотила палкой, выбивая пыль. Мир жил, творил свои каждодневные дела, и двое приближались к своему дому.
Отчим отрывисто, с паузами, когда отталкивался, заговорил:
— Может, так и надо, что со мной случилось, а? Не будь этого, я бы мать твою не встретил, тебя, — мысли у отчима сбивчивые. — Ведь хорошо нам, верно? А что не летал, не прыгал — другие же, здоровые, тоже не все знают, что это такое, правда?
— Правда, батя, — ответил Никита и не удивился легкости, с которой впервые произнес это слово — батя, словно было оно с ним всегда, где-то глубоко, и лишь ждало своего часа, чтобы естественно и в нужный момент вырваться.
Сзади донесся задыхающийся — не от усталости — шепот:
— Подожди... сынок... передохнем...
Межень
Ты человек хороший, Самойлов. И за эти дни, что мы знаемся с тобой, я ничего обидного не скажу, правда. Только выбрось все из головы, по-твоему не бывать, не увяжешь за собой, не выйдет. В первый и последний раз говорю, больше случая не подвернется, я твердо обещаю. Решимость свою я долго копила, и не муторно мне сейчас беседу вести — сильнее стала, пусть хотя и взбалмошная баба. Не казню себя, разобралась что к чему.
Какой я была, когда мы познакомились? — белый свет не мил и на людей глядеть не хочется, пустая до донышка — прямо в петлю лезть! Будто вырвало меня с корнями и понесло ветром по земле — авось где и зацеплюсь, цвет дам. Здесь, на стройке, и очутилась. Думалось — народу густо, заверчусь средь колготы, укроюсь и отойду сердцем. Баба я видная, и без тебя знаю, уж больно много мужиков липло. Никто не приглянулся. Я в холодющий камень превратилась — умом-то соображаю, а сердце не шевелится, кровушка заледенела. Вот такой и повстречалась я тебе, Самойлов, на язык острой, злой.
Со злости я твои ухаживания принимала. А девчата из бригады хихикают, подкалывают: «У Насти ухажер — сам начальник. Не теряйся, дура!»
Я же все могу с мужиком сотворить — и поднять высоко-высоко, и выпить до капельки, тебя, например. Сидишь вот, Самойлов, и маешься. Да не нужен ты, о другом день и ночь думаю, не сплю, а на секундочку забудусь, очнусь и шарю возле себя — пусто, обманулась, привиделось! Я же чувствовала — и ты меня со своей бывшей сравниваешь, забыть не можешь. Ты-то, по всему, ломтиком пожертвовал, я же сердце целиком Грише отдала, без остаточков, оно и зовет, так зовет — ну сил нету!
Впервые о Грише слышишь? Не беспокойся, не со стройки он. Далеко-далеко, за тьщи верст я схоронилась, а ниточки связывают, не распутаешь, вот тут, в груди, зацепились. Опять психуешь... Видать, у мужиков порода особенная — как собака на сене, о себе забота. Гриша и тут другой. Когда провожал, лишь зубы стиснул, посерел, и глаза тусклые. Я бодрюсь, вида не показываю, что тоже не сладко, ой как тошно уезжать... Сказал на прощанье: «Жду, всегда жду, слышишь?» — и поцеловал. Уже в машине я в рев припустилась, да он не видел.
Ждет Гриша, к нему собираюсь, и нет меня здесь, одна видимость осталась. Зря морщишься, Самойлов. Образованный, но до такого понимания не дорос, хотя — как тебе дорасти, если живешь ни шатко ни валко. Гореть надо каждую секунду, как Гриша мой.
Не волнуйся, критиковать не буду. Может, я и непонятливая — сердцем живу, к чему приклонило, то и мило. Положим, и ты на своем месте, и дело знаешь, не спорю, начальник из тебя — ничего, справедливый. Но куда до Гриши...
Увидала его впервой на танцах после кино у нас в деревне. Сидим мы с Петькой, ухажером, на лавочке рядышком (надо же, только сейчас и вспомнила о Петьке, как ветром выдуло!). Подлетает парень и спрашивает у него: «Разрешите пригласить девушку на вальс?» Петька, ошарашенный, хлопает глазищами, пробормотал: «Не танцует она...» Поначалу я Гришу-то не разглядела, но уж больно хотелось повеселиться, ведь Петька нудный да ревнивый: «Куда ходила, с кем говорила?» Взыгралась я поперек ему, поднялась и важно так цежу: «Врет он, танцую».
И закружились мы с Гришей. Радиола хрипит, пластинка поет, надрываясь, я чувствую сквозь кофточку его твердую руку — обхватил он меня вплотную — глаза в сторону скосила, не гляжу. Потом быстренько зыркнула и не могу оторваться, захолодило внутри — жжет Гришин взгляд, и так исступленно, так призывно... Потеряла голову, забыла и о Петьке, и о людях, танцуем все подряд. Петька подкатился, за рукав тянет: «Пошли домой!» Отмахнулась я беспечно: «Чего пристал!» Все нипочем мне, будто крылья выросли, лечу над землей — и хорошо, так хорошо с ним, Гришей! Всего осмотрела — ростом он с тебя, Самойлов, под притолоку, да костью пошире, руки ухватистые, под солдатской гимнастеркой мускулы повздрагивают — я их, когда прижмусь в танце будто ненароком, каждой клеточкой ощущала; лицом он смолявенький, глаза карие и ресницы длинные, загнутые, как у девчонки на выданье, волос короткий, бобриком, плотная шея без морщинок и нос... разляпистый — ну вот ничего противного нет!
После танцев подались мы с Гришей по улочке куда ноги несут. Узнала, откуда появился он в деревне. Оказывается, правление колхоза подсчитало и решило — выгодно! — птицу разводить на водоеме. Оформили, как положено, и прислал Водстрой бригаду на речке запруду мастерить. Гриша же там бульдозеристом работал. Так и перекрестились наши пути-дорожки. Чем тот вечер мог кончиться — не знаю, но Петька, ухажер мой, подсобил нам — лучше не придумаешь.
Идем мы, значит, по улочке. Гриша меня деликатно под руку ведет. Я же один его голос и слышу, а что говорит — все равно. Вдруг от плетня — три фигуры, негромко окликают: «Стой!» Обомлела я, Петька подговорил братьев избить Гришу, вон и палки приготовили. Петька на меня рявкнул: «Марш отсюда, шлюха!» Я в испуге отскочила в сторонку и не соображу, что делать: то ли людей кликать — позора не оберешься, то ли бежать прочь. Да ноги не слушаются, за Гришу боюсь. Оцепенела, вижу — Петька шагнул вперед и дрючком замахивается. Но Гриша ловкий, увернулся — прыгнул, выхватил палку и носком ботинка стукнул ему под щиколотку — тот и повалился, как подкошенный, взвыл, покатился. Братья налетели — он одного через плечо кинул. Меньший же, Санька, успел по затылку вдарить, сам быстрей тягу, трусливый. Гришенька зашатался, голову обхватил, кричит братьям: «Убирайтесь!» Привалился к плетню, я подскочила — куда и страх пропал! — ухватила под мышки, не даю упасть. Вырвало его — тяжко, со стоном; промеж пальцев кровь течет. Тереблю Грищу, зову: «Скорей на речку, обмоешься, полегчает, может, в больницу свезти, в райцентр?» Отказался он. Братья скрылись, не ожидали, что нарвутся на парня не робкого десятка.
Пошли на речку. Привела я Гришу на песчаную косу — вода близко, струится; силком положила голову себе на колени. Он уже очухался, бодрится, шутит. Не до смеха мне, трясусь с перепугу.
— Никогда, — говорит, — я не любил. Ты — первая, единственная. Увидел тебя — и все, никто больше не нужен.
Развязала я платок, смачиваю в речке, прикладываю к его затылку и плачу — счастливо, легко. Может быть такое, Самойлов? До сих пор удивляюсь, откуда во мне враз и нежность, и ласка отыскались. Целую влажные глаза, прижимаюсь к мокрой щеке, аж дух захватывает — и весь мир мой, и Гриша теперь тоже мой, и никому не отдам!
— Мечтал я по белу свету побродить, посмотреть на разные края, людей повидать, — размышляет Гриша. — Давай полетим вместе?
И полетели мы на север, деньжат поднакопить. Там, в райкоме партии, Гриша заявил: «Хочу работать по специальности в самом трудном месте». Направили в отдаленный леспромхоз. Директор встретил недоверчиво, не верил, что по собственному желанию. Да Гришу-то сразу видать, человек он открытый. Так и очутились мы на лесопункте за шестьдесят километров от центрального поселка. Дальше нас только газовики, которые тянули газопровод.