— Останешься здесь, будешь воду из снега топить. Ведь у тебя больное сердце, вдруг что случится. Обойдемся без твоей помощи...
Вспыхнул Димка Пирожков — от стыда загорелись щеки и уши; хотя в полумраке их нельзя и разглядеть, но он отвернулся, пряча лицо. Вот он, тот момент, о нем думал все это время, — больше не было возможности скрывать ложь, которой прикрыл страх, испытанный на столбе; утаи ее, и будет уже совсем плохо, никому и в глаза не посмотришь, словно тогда не себя спасал ложью, а обманывал всех людей. Так оно и есть, поверили ему — ребята в дорогу снарядили, дядя Миша тулуп принес, никто не догадывался об обмане, глупом мальчишеском обмане. Когда-никогда нужно отвечать за него, и лучше сделать это сразу, не дожидаясь томительно, что выплывет он сам.
Похолодел Димка, напрягся струною тонкой, даже почувствовал, как в груди стучит гулкое сердце, и отчаянно, со слезами в голосе, он закричал:
— Не болен я, не болен! Это я все выдумал, выдумал! Так получилось! Простите меня...
Если раньше спутники мало обращали внимания на молчаливого паренька и сейчас, собираясь перебираться на новое место, не прислушивались к его разговору с трактористом, то после признания все замерли и уставились на Димку. А он, поникший, теребил непослушными пальцами полу телогрейки — и ожидал слов осуждающих, а может, и презрительных.
— Охо-хо, мальчоношка! — вздохнул сострадательно старик. — Прощать иль наказывать — одно и то же, не нашего ума дело. Ты сам себя попозорил, и ладно, свой суд пострашней людского. А не притворись больным — сидел бы сиднем дома на печке, чаек попивал с мамашей и плевал на буранище.
— С кем не бывает, — вмешался Потапов, предотвращая дальнейшие стариковские присказки, которые неизвестно куда могут завести.
Он положил тяжелую ладонь на узкое мальчишеское плечо и ободрил:
— Посрамился перед нами, и хватит, не мучайся. Займемся делом. Нору рыть мы с Аманжолом пойдем — все равно одна лопата. А ты возьми-ка топор и наруби с полозьев дровишек. Матвеич с агрономом водой займутся. Схватив топор, Димка выскочил из домика. Буран и мороз навалились на него, а он, сжимая голыми руками топорище, накинулся на крепкие березовые полозья. Снег сек глаза и то ли таял, то ли слезы вышибал, но мокли щеки у паренька и замерзали, покрываясь ледяной коркой. Он яростно рубил, почти вслепую, вставал на четвереньки и шарил по холодной земле в поисках щепок. Скоро застыли руки. Димка вытащил из кармана рукавицы. Переполняла его одна-единственная мысль — не обсмеяли, не оттолкнули попутчики. Что-то должен он, Димка, сделать для них в благодарность, хотя бы дров нарубить, а потом будет видно.
В домике поначалу все смущенно молчали, словно откровенность ошеломила их: сказать нечего, и каждый подумал о себе, о том, что таилось в собственных душах, — сокровенное и невидимое для чужих взоров. Потапов опомнился первым, вернее, заторопился уйти, чтобы не ощущать эту общую неловкость:
— Пошли, Аманжол...
Лепилин тоже хотел было подняться — уже и рюкзак положил под голову жены, но, приглядевшись, увидел, что у Тони уродливо исказился рот, глаза невидящи и беспамятны; она выгибалась, держась руками за живот и замычала страшно, нутром. Лепилин испуганно вскочил, отпрыгнул. Тоня протяжно, по-звериному завыла: «А-а-а!» Этот крик отрезвил Лепилина. Наклонившись, он обхватил жену за плечи, удерживая. Лицо ее распухло от напряжения, глаза выпучились, и из них, одичалых и ослепленных болью, потекли обильные слезы.
— Мать честная, угораздило же не дождаться больницы! Никак началось? — старик сунулся в угол. — Охо-хо, родимая, потужься, потужься да побыстрей опростайся! Помочь тебе надо, помочь! Я-то как-никак своих шестерых почти что принимал, так то в молодости было, боюсь — силенок не хватит совладать с тобой, сердешная...
Ташеев скинул полушубок и отстранил Лепилина:
— Теплой воды надо. Ильяс родился — я помогал. Белье давай, тряпки давай.
Лепилин видел тело жены, ломаемое надвое, видел мычащий рот и черные губы, закушенные и в пузырях пены, видел, как чабан сдерживает судороги ее ног. Этот страшный миг поразил его, и стало мучительно жалко Тоню, ему вдруг затмило глаза и тоской стиснуло сердце — он, Лепилин, виновник безмерных и бессмысленных страданий; ведь, принимая их, женщина ждет в утешение болей телесных слова благодарности и любви, которых сейчас нет у него, Лепилина.
Обернувшись, Ташеев заметил растерянного Лепилина и зло заорал:
— Не стой давай! Шевелись быстрей! Печку топи — тепло давай!
От крика чабана Лепилин вздрогнул, засуетился — кинулся к чемодану за припасенным бельем и тряпками. Непослушные пальцы соскальзывали с замка, он готов был выдрать с мясом крышку чемодана. Потом выскочил наружу и даже не почувствовал холода и ветра — так внутри у него все напряжено и муторно, словно этот миг явился ему предвестником неких событий, и он со страхом думает о них, ибо почему-то уверен — будут они столь значительными, что не удастся справиться с ними и подчинить себе.
Наткнувшись на паренька, рубившего концы полозьев, Лепилин нащупал кучку щепок и подумал, что топлива маловато, надо снимать поперечные брусья. Он сходил к Володьке, возившемуся около трактора, и принес разводной ключ.
Крепежные болты промерзли и заледенели, массивные гайки словно припаяны. Распахнув полушубок, Лепилин накрылся им с головой и навис над болтом: долго, яростно, до звона в ушах, дышал на гайку, отогревая ее; потом, накинув ключ, он резко, грудью, навалился. Скрипнула гайка, стронувшись с места.
Гайку на другом полозе они отогревали и с Димкой Пирожковым.
Березовый брус кололся плохо — в лучшем случае отлетали мелкие щепки, и приходилось елозить на четвереньках, отыскивая их. Тогда они оттащили брус к двери, додумались взять у Володьки слесарную ножовку. Предназначалась она для металла — на долгую и тяжкую работу, поэтому своими мелкими зубьями и в дерево вгрызалась медленно, но все же удавалось подпилить угол, а потом сколоть его.
Потом Потапов с Димкой ушли копать пещеру, директор с Володькой топили снег в ведре и сливали в опустевшую бочку. А Лепилин пилил и колол, пилил и колол, не решаясь зайти в домик, чтобы не видеть снова окровавленные, искусанные губы, извивавшееся женское тело и не слышать звериный вой.
Он замерз, устал, но прекратить работу не мог, будто сразу за остановкой начнутся события, которых он, Лепилин, не хотел и заранее противился им. Все его прежние раздумья улетучились и не вспоминались: не имели они пока никакого значения, ибо приходили тогда, в очень давнее время, сейчас воспринимаемое, как нечто нереальное, наподобие зыбкого сна, сразу забытого после пробуждения.
Сколько времени так прошло — Лепилин не знал. Дрожали руки, еле удерживая отяжелевший топор, а он тюкал и тюкал, ища в этом спасительном изнеможении — пусть минутного! — но забвения. И когда из домика выскочил старик, радостно прокричав ему в лицо: «Опросталась твоя хозяйка, мальчонку произвела! Поди утешь сердешную!» — Лепилин, будто не слыша, продолжал смыгать по неподатливому дереву. А старик тормошил, подталкивая: «Да иди ж, иди!»
В домике Ташеев держал новорожденного над ведром, а директор осторожно поливал его из чайника. Ребенок — со сжеванным аловатым личиком — бился и пищал тонко. Лепилин застыл в дверях, как прирос к порогу. Сзади пихнул в спину старик: «Ну?» Лепилин качнулся вперед и, не отрывая завороженного взгляда от ребенка, оравшего и буянившего под шлепками чабана, двинулся, прижимаясь к стене, в угол к Тоне. Красный комочек ожившей плоти, лежащий на темных руках Ташеева, едва появившись на белый свет, уже чего-то требовал во весь голос и криком выражал свое неудовольствие. До сих пор Лепилин не учитывал его, живого, в своих расчетах и мыслях, и теперь он панически боялся даже прикоснуться к нему, словно возьмет тогда на себя ответственность за другую жизнь и стреножит она — не шелохнешься, в сторону не увильнешь, а позабудешь, зачем сам есть на земле и в чем твоя лучшая доля.