Он распахнул дверь — в домик ворвались вихри снега и ветра, пронесло их понизу. Снежинки, попав на горячее железо печки, скоротечно прошипели, растаяли и испарились.
Старик сгорбился, как от удара, стал маленьким, и в тусклом свете фонаря его едва видно на лавке — так, съежился серенький комочек, не шевелится, вроде плесени. Никто ничего не сказал, но всем было неловко, и установилась настороженная тишина. Только за стенами домика ярился буран — бил и бил тяжело со всех сторон. Дрожал фонарь под потолком, бросая суматошливые отблески по углам.
Заплакал старик, по-детски вытирая кулачками слезы, тихонько скулил, обиженно кривя рот:
— Ишь иде-ейный! Выпучил зенки за свою идею, а человека разобрать по косточкам, в душу докопаться — желания нету, вот ни столечко нету! — он показал на ногте, какое мизерное у Володьки желание, и продолжал: — Разве я худо творю? Ведь и так пропадет живность в степи, пропаде-ет! Распашут степь, куда ей деваться?.. Правда его — не заберу денюжки в могилу, ой не заберу, и не нужны они мне, совсем не нужны... Мы со старухой пенсию заработали — проживем до смертного часу... Для сынка копошусь, для Васеньки... Один он у нас... непланидный...
Старик, подперев ладонями скулы, рассказывал: долго носил он в себе неутешную боль, бодрился, скрывая ее, да вот настала минута, выплеснулась она — огромная, полностью поглотившая невзрачное его тело, но не согнулся он духом.
— Шесть сынов было у нас со старухой... Все воевали, ну, я тоже... по возможности, по возрасту... Трое живы вернулись, двое ничего, поранетые, но ничего, зажило у них без остаточков. А Васенька, младшенький, поранетый сильнее, в спину, пластом лежит, который год лежит, руки-ноги отнятые... Братья помогают: и радио поставили, и так много делают... Слышит Васенька все-все про жизнь! А иной раз тоска найдет, и молчит днями. Мы со старухой измаемся, сынов кличем — поблизости они, в городе же... Отмолчится, оттоскуется Васенька, а нам каково глядеть, как он иссыхает? Ломали мы со старухой головы, ломали и надумали: оттого Васенька тоскует, что из окна нашей квартиры лишь каменные стены маячат. Может, речку ему показать, может, утро раннее и душистое развеселит его глазоньки? Порешили мы домик купить на Енисее, чтоб летом Васенька дьшал речным запахом и радовался, чтоб гудели ему в окошко пароходы и светило ясное солнышко, чтоб тайгу видел на другом берегу, чтоб... чуял он, за что кровушку не жалел горячую и братья... тоже...
Разволновался старик, не вертлявился, как раньше, а лишь горестно покачивал головой:
— А где денюжек взять? У старших сынов — свои семьи и заботы... Тут целина объявилась. Надумали мы со старухой, чтоб поехал я и подзаработал. Ну, собрался, приехал. Огляделся и нашел жилку, не золотую, а мне посильную... Второй год приезжаю, мы уже и домик присмотрели и договорились о цене. Хороший домик, на берегу. Вот, поднакопилось денюжек...
Полез он в пазуху и вытащил узелок, сделанный из носового платка, зубами развязал его и, зажав дрожащими пальцами мятые-перемятые деньги, показал:
— Вот, денюжки, вот, не для корысти... для Васеньки... Я их, — вскочил старик, странно затоптался, в вытянутой руке показывая деньги, — я их... вот сжечь могу, не нужны они мне...
Тревожная тишина воцарилась в домике, никто не шевелился, словно каждый боялся, что нечаянное движение может порушить покой и будет тогда пасмурно на душе и стыдно смотреть в заплаканные глаза.
Наконец Глушаков шумно встал, простонал сквозь зубы, опираясь на стены, подошел к старику, посмотрел сверху — в задранное к нему плаксивое личико, отобрал и платок, и деньги, снова завернул их в узелок и отдал:
— Сохрани деньги, отец, они — святые... — Он улыбнулся: — Назови имя-отчество твое, до сих пор не познакомились, невежливо...
— Григорием Матвеичем кличут, — зачастил старик, торопливо пряча деньги. А проще — Матвеичем, привычней.
Он привалился к своему мешку, укрывая лицо, — содрогалась у него спина от беззвучных рыданий. Всем было неловко — свои заботы и огорчения показались мельче, необязательнее.
За дверью Володька стучал ногами — сбивал снег; ввалился он и быстро прикрыл дверь.
— Дядя Петя, — обратился он к Потапову, — двигатель глушить не будем? Не дай бог замерзнет масло в картере, потом не заведем.
Заметил Володька плачущего старика и напряженные позы путников:
— Проработали выжигу? Ишь примазался к целинникам, и подставляй ему карман пошире! Да я б таких..
— А я и не знал, кто у меня напарником, — сказал Потапов. — Вроде парень как парень, с комсомольским билетом и путевкой. Считал — шебутной, но работящий, настоящий парень…
— Мало этого, быть работящим... Надо учиться быть человеком. Это непросто. Но целина поможет, мы тоже подскажем, — добавил Глушаков, осторожно перебираясь в свой угол.
— Вы обо мне? — удивился Володька.
— О тебе, о ком же. Запомни и заруби у себя на носу: обидеть человека — проще простого, а вот понять и помочь — намного труднее, — Потапов говорил тихо, с едва сдерживаемым гневом. — Выйди отсюда и сиди в кабине, померзни с часок, пока мы тут успокоимся, иначе... не сдобровать…
Володька ничего не понимал — вертел головой, разглядывая сумрачные лица, и ни на одном не видел сочувствия.
— Убирайся вон! — повысил голос Потапов. — Сиди и жди, позовем.
Володька помялся и ушел, в сердцах хлопнув дверью.
— Горячий, — отметил Глушаков. — Успокоишься, растолкуй ему, что к чему... Я, когда помоложе был, тоже порол горячку. А ты, Потапов, не порол?
— Я не порол, мать не давала. Она меня с малолетства учила — не заносись, уважай людей — и тебя зауважают, на этом земля и род людской держится.
— Да-а, много народа понаехало в степь, и у каждого свое на душе, каждый чего-то ждет от новой жизни, а ее нужно создать и укрепить. Вероятно, в этом процессе все решится и наладится. Не просто начинать новую жизнь... Скажи, Потапов, после войны тебе легко было?
— Несладко...
— То-то и оно... Вспомни, как мы мечтали на фронте: вернемся домой и заживем счастливо. Казалось, что испытания, боль и смерти выжгут огнем каленым все мелкое и поганое в душах людей, станут они чище и щедрее. Конечно, многое угадалось, но души-то сами собой не переделываются, трудненько и медленно они поддаются очищению, даже войной.
Ташеев, до сих пор сидевший возле собаки, — согнувшись, неподвижный, — засмеялся, долго смеялся, хрипло:
— Зачем красивые слова говоришь? Слова язык болтает и, как ветер, уносит, далеко — по степи. Люди — маленькие, силы — маленькие, ничего не сделают, степь — большая. Про джигита слушай. Араки напился джигит, Байкеном звали. Аул спит, джигит ходит, в степь пошел, песни поет, не он поет — арака поет. Байкен видит — шайтан стоит, черный шайтан, страшный шайтан. Не испугался джигит, бросился на шайтана. Долго боролись они, победил джигит шайтана, в аул потащил, кричит всем: «Эй, вставайте, я шайтана победил!» Проснулись люди, прибежали. Джигит шайтана показывает. Засмеялись люди: «Сухое дерево карагач победил Байкен!» Стыдно стало джигиту. А красивые слова говорил: «Я самый сильный!»
Чабан достал жестяную банку, послюнявил клочок газетной бумаги, насыпал табаку и скрутил цигарку; ловко, одним ударом кресала зажег трут и прикурил. Встал он, нахмуренный:
— Зачем в степи много чужих людей? В степи табуны пасем, овец пасем. Зачем степь пахать? Не вырастет в ней. Жара здесь, ветер сильный, казахи жить могут, молодые — не могут. А красивые слова болтают.
— Плохо ты рассудил, Аманжол, неправильно, — Глушаков разволновался, даже спустил ноги с лавки, сел. — Растить хлеб на целине — дело не только пацанов, всей страны дело, партии нашей — первейшее дело. Не хватает хлеба в стране, и нужно всем вместе биться за него. Всем! Понимаешь, и тебе, и Володьке, и Потапову, и, вон, пареньку этому!
— А себя забыл, может, слова только говоришь?
— Не забыл, помню. Со мной сложнее. Приехал сюда одним из первых, ты знаешь. Думал — все, моя последняя жизненная остановка. Ан нет, не получается, здоровье не позволяет. Оказалось, что одного опыта явно недостаточно, кроме всего прочего, нужно здоровье, нужна выносливость. В совхозе второе отделение — за тридцать километров, третье — за сто. Попытался я при моих ранениях да разболтанном сердце помотаться — сразу почувствовал, что не выдерживаю, что времени не хватает и надо бы поспать пару часов в автомашине на ходу, а сердце не дает. Какой я директор — на кровати отлеживаюсь... Вот еду сейчас в райком, буду просить работу по моим возможностям. Пусть вместо меня подыщут помоложе и покрепче здоровьем.