— Полечи, сделай укол...
Лепилин разозлился, задохнулся от возмущения:.
— Она встать не в силах, плохо ей от дерганья! А вы... вы только о собаке думаете!
Покачал чабан головой, утерся рукавом:
— Человек пожалуется, собака — не пожалуется... Человек человеку поможет, собаке никто не поможет, слов она не знает. Надо лечить собаку, она верная...
Тоня сделала движение, намереваясь подняться, но Лепилин удержал:
— Ты куда... Ничего с ней не случится, а ты... ты... лежи!
Старик-незнакомец замельтешил перед нею:
— Эхма, голуба, доверь-ка мне уколоть животину. Дело нехитрое, уколю за милую душу. В моей жизни, особливо солдатской, чего не приходилось выкамаривать! Людям колол, а уж собачке — сам бог велел, запросто, раз, энтое... тяжеленько тебе.
— Не дам, — твердо сказал Ташеев.
— Азиат, ты и есть азиат, не доверяешь! — обиделся старик. — Да я кому хошь уколю! Ну, покажи лекарство, — подступал он к Тоне. — И тебе сделаю, и толстопузому!
— Толстопузый — это я? — рассмеялся Глушаков. — А что, резон в его словах есть, раз имел дело со шприцами. Он же говорил, что в госпитале служил. Давай, дед, коли меня первого, пусть Аманжол успокоится.
Старик покрикивал на Димку Пирожкова, вызвавшегося быть помощником:
— Нагрей в котелочке воды, да свежего снежку зачерпни, свежего! Да пошевеливайся... Эхма, понаехали молодые-зеленые, с какого боку взяться — не кумекают, им бы рапортовать, им бы лозунги кричать!
— Вот это, дед, уже не твоего ума забота, — Глушаков засунул руку под рубашку и массировал грудь слева. — Ты откуда такой разумный, что судишь сплеча? По-моему, у нас в совхозе не работаешь, я вроде всех в лицо знаю... Целый день припоминал, нет, не встречал...
— Куда тебе, большому начальнику, разглядеть в степи маленького человечка. Копошусь я, копошусь, никому не мешаю, никто мне не мешает, вот и ладненько, — старик дрожащими руками набрал из ампулы лекарство в шприц. — Подставляй начальственную попу, колоть буду...
— Ты уж не очень, дед, а то иголку сломаешь, — попросил Глушаков.
— Трусишь? — старик неловко потыкал иглой. — Эхма, держись... Порядок в танковом полку! Вот и все, почин есть…
— Дедушка, ты мне в руку сделай, — Тоня с помощью мужа сняла пальто и свитер, засучила рукав платья.
Справился старик с уколами, как, вероятно, он в жизни управляться со многими делами.
А Лепилин все-таки настаивал на остановке:
— Отдохнем, переночуем и дальше поедем, хотя не понимаю, зачем шпарить вслепую по степи.
— Нам добраться бы до реки, — сказал Потапов и снова взглянул на чабана. — А вдоль Тобола мы не заблудимся, доберемся до Денисовки.
— Отдохнем, пожалуй, — согласился Ташеев. — Кушать будем, спать будем. — Он не отходил от Самолета: расправив угол кошмы, сел на нее, подогнув под себя ноги, развязал брезентовую суму: — Буран долго будет, еду беречь надо, мало-мало есть, женщине много давать, ей нужно.
— Я так соображаю — скучить продукты в одно место и разделить их на равные части, каждый день — одну часть. — Старик копался в своем объемистом мешке: — Во, нашел! У меня буханка хлеба и кусище кабаньего мясца, на два кило потянет, сахарок и чаек есть. Мясцо-то вяленое, я недавно положил кабанчика в камышах, для хозяйки старался, чтоб расплатиться за постой. А она, вишь, кусище сунула.
Он отобрал у Потапова литровую бутылку молока:
— Ишь супруга на дорожку молочка дала. Да нам, мужикам, оно ни к чему, чайком перебьемся. А ей, мамаше будущей, молочко пользительно, пусть пьет.
— Не хочу я, не надо! — запротестовала Тоня.
— Это ты не хошь, а дите малое, неразумное, как обойдется? Прожорливое ведь, ему давай без разговору!
— Ну, дед, ты прямо находка! Все знаешь, все умеешь, с тобой не заскучаешь, — через силу удивлялся Глушаков, не отпускала его боль в груди, и он напрягался, чтобы не застонать. — Оставайся-ка у нас в совхозе, станешь вразумлять ребят, им-то сейчас острое словцо ой как требуется!
— Куда мне! Небось своих востряков хватает, им палец в рот не клади — откусят и добавки попросят, такие гонористые комсомолята, а без разумения! Котята слепые, чисто котята: тычутся, неприкаянные, а зачем понаехали — не сообразят…
Не вытерпел Димка Пирожков. Поучения старика он не отнес на свой счет: подумаешь, еще раз сосунком обозвали, ему не привыкать, но согласиться с обидными словами в адрес Лешки, Женьки, Ивана и еще многих ребят он не мог, никак не терпела душа, словно исподтишка поливают их грязью. Голос у него срывался:
— Зачем неправду говорить? Если бы не знали, то и не приехали бы! Сами строить будем, хлеб выращивать, все сами! Нам доверили дело, а с ним не справиться, если холодное сердце...
— Слышишь, дед, молодежь? — директор совхоза поддержал Димку. — В этом ее сила — в ясном сознании своей нужности, да и романтика не обсевок, без нее пресно жить, осточертеет и целина, и хлеб, и вообще...
— Эхма... Пустое! Мальцы не за этим приехали. Им денюжек давай! Чтоб утвердиться в жизни, чтоб гнездо свить и плодиться — для этого денюжка нужна. Закон природы! Побыли под родительским крылышком и — фьють! — туда, где корма побольше. Я, вот, старый хрен, а тож на эту самую, на целину, поспешил. Ну, землицу пахать — без меня обойдутся, тракторов, молодых парней полно, раскорежат ее, матушку, запросто, не устоит она супротив машин. Да ведь молодежь гульливая, размашистая! — пашет и строит, пашет и строит, а другого не замечает, совсем не видит, аки в пустыню пришли. А ведь не пустыня тут, ой как не пустыня! Да если голова на плечах, дела таки-ие можно развернуть!
— Вот как? — заинтересовался Глушаков. — Это какие-такие дела?
— Да всякие.... Я вот у тебя, Сергей Иванович, в штате не числюсь, зарплату не получаю, а живу ведь, живу, коплю денежку!
— Надеюсь, честным путем?
— Самым ни на есть законным! — старик возбужденно махал руками, дергался и елозил по лавке, обращаясь то к Димке Пирожкову, то к Лепилину. Но за его суетливостью чувствовалась неуверенность, будто он сам себя в чем-то хочет убедить, доказать: — Ударили мы по рукам в охотобществе, и я ловлю зверюшек всяких — сурков, сусликов, иной раз и барсучка выслежу. Доходное дельце! Шкурки сдаю, барсучье сальце с превеликой радостью в аптеке берут, целебное оно, от туберкулеза. Бегает по степи всякая живность, всем до нее — ноль внимания, а это ж рублики бегают! Трактора-то пашут, губят их, а я народное достояние народу же возвращаю. Ваш молодой дурак увидит сурка, припустится с железкой, прибьет, а чего делать с ним — не знает, чтоб в еду пустить — не приучен, брезглив, ему макароны и компоты подавай. Всякая же шкурочка, если с умом подойти, — рублики, рублики. Недавно два выводка волчат взял. Было так. Проверил я капканы, собрал добычу и иду, этак к вечеру, из степи. Глянь — мать честная! — волчица выводок ведет! Я к ней. Летом боязливые волки-то, любой царапины страшатся, хоть с голыми руками на него иди, — убежи-ит! — с поджатым хвостом. Вот и эта волчица перепугалась — мальцов в нору схоронила, а сама деру. Ну, такое дело упускать... Двое суток я ножом копал землицу. Фляжка воды с собой была, и сурков жарил — тем и питался. Докопался до волчат, посовал в мешок, домой наладился. Да планида снова подвернулась: усмотрел еще выводок. Воды нет, от сурчиного мяса — душу воротит, жарынь палит... Устоя-ял! Взял и этот выводок. Посчитай, сколько заработал? Тринадцать волчат... за-аработок! На тракторе за такую денежку нужно месяц землицу ковырять...
Молчали все, отворачивались, чтобы не видеть возбужденное сухонькое личико старика. А тот не прятал торжествующих глаз, теребил Лепилина за рукав и добивался ответа:
— Верно я размыслил про целину, а? Верно?
Володька, держась за ручку двери и собираясь выйти, коротко и зло обругал старика:
— Выжига ты мелочная, дед. Люди дело большое делают, а ты крохи с их стола подбираешь! Зачем тебе деньги? В могилу с собой не утащишь!