Литмир - Электронная Библиотека

Ташеев надел подсохший полушубок, нахлобучил малахай, отвернувшись, пробормотал:

— Пойду покурю...

Поначалу Лепилин прислушивался к разговорам. Вроде бы интересно, да и время тянется незаметней — сколько еще придется проторчать в буране? К тому же он невольно искал в словах попутчиков некий подтекст, способный в определенной степени успокоить возникавшие угрызения совести. Шаг, на который решился Лепилин, оказался ой как непрост... С момента, когда тронулся тракторный поезд, он много раз припоминал обстоятельства, определившие его решение, и не находил изъянов в своих умозаключениях. С каких боков ни поверни ситуацию, вывод напрашивался однозначный. Это успокаивало. Однако потом снова возникали сомнения, что-то тревожило — зыбкое, невесомое, словно и нет ничего.

Такое состояние измотало Лепилина, ему до чертиков надоели разговоры — в них он изредка улавливал намеки в свой адрес, хотя прекрасно понимал, что ни у кого подобных намерений даже в мыслях быть не могло. Лепилин терпел и молчал. Он поглаживал волосы Тони, которой после укола полегчало, но не смотрел на жену, боясь опять встретиться с ее темным взглядом, а выдержать ему уже не хватит сил.

На полу завозился Самолет — сучил лапами, стучал коротким обрезанным хвостом и по-щенячьи взвизгивал: может, видел сейчас, в мучительный миг, белые цветущие сады южных долин, откуда пришел он с отарой; или весеннюю степь с алыми тюльпанами; а может, играл с сыном хозяина, Ильясом, и огромными скачками носился вокруг него — чувство своего налитого мощью тела, сухие дурманящие запахи степи, овечьей отары и чабаньего дома опьяняли волкодава, он упруго вставал на задние лапы, передние клал на плечи мальчишки, и тот сгибался под тяжестью; лаял Самолет не грозно и утробно, а выражал восторг и преданность суматошливо, взахлеб.

Первым заметил изменения в поведении собаки Димка Пирожков — был он ближе всех к ней:

— Самолет вроде оживает...

Старик уже давно отхлипался и успокоился: приладив голову на свой мешок и подложив под щеку ладони, он мирно смотрел — маленький, сухонький, словно обиженный ребенок, утихомирившийся после незаслуженной обиды. Однако спокойствие его было обманчивым. Услышав голос Димки, а тем более увидев состояние собаки, он соскочил с лавки, снова засуетился как ни в чем не бывало:

— Дай-то бог, встанет на ноги собачка...

Подергался, подергался Самолет, приподнялась его лобастая голова с оскаленной пастью и бессильно упала. Шерсть на боках и спине — мелкими волнами от зада — задрожала, будто напрягается тело и силится исторгнуть из себя боль, беспамятство и наступающее забвение. В последний раз Самолет судорожно прохрипел и затих. Старик подтолкнул Димку к двери:

— Позови-ка, сынок, хозяина-то, неладное что-то приключилось, недалеко и до беды... Ишь замаялась собачка.

Ташеев, укрывшись полой от ветра, курил возле самой двери. Не выходя из домика, Димка просунул руку и, ухватив его за рукав полушубка, подергал, приглашая зайти.

Быстро скинув малахай, Ташеев, запорошенный снегом, наклонился, положил ладонь на бок собаки и, не уловив биения сердца, тревожно позвал:

— Самолет, Самолет!

Потом он приник ухом — слушал, сдерживая дыхание. Матвеич тоже замер, но долго не мог выдержать — замельтешил вокруг чабана, вопрошая:

— Ну как, ну как? Может, еще укольчик сделать, а? Я могу, я вот сейчас, сей момент, уколю; и полегчает собачке, оживет собачка, как пить дать, оживет... Она же ладная и выносливая, знатная, словом.

У Лепилина прорвалось раздражение — как не крепился и не сдерживался: излишнее внимание, по его мнению, к обыкновенной псине, злило: рядом же люди, им тоже плохо, возле Тони никто не вертится и возле Глушакова, а вот поди ж ты — собаке укол за уколом:

— Хватит, дед, всех будоражить! О людях лучше подумай, лекарство еще им понадобится...

У Ташеева остекленели глаза — почти так же, как, наверное и у беззвучно скончавшегося Самолета.

Круто повернувшись, он с силой ударился об стену — кулаками, локтями, лбом; у него подогнулись колени, и он медленно пополз вниз, всем телом прижимаясь к доскам. Замер Ташеев в неловкой позе — стоя коленями на полу, с вытянутыми вверх руками.

Старик, участливо заглядывая ему в лицо, утешал:

— Не убивайся зазря, заведешь другую собачку, лучше этой будет!

Схлынуло у Ташеева ослепление, внезапно поразившее в самое сердце, — сжалось оно и зашлось тоской, будто в домик ворвался сквозь дверь и неприметные щели неистовый буран, поглотив крохи живого тепла и едва мерцающего света, захваченные врасплох степной непогодой.

— Другой не надо! — почти закричал он. — Другая не Самолет. Не предавал он, не жалел себя, помогал мне. Он другом был! Верным другом был. Среди людей таких не встречал... своей рукой его ранил!

Отчаяние Ташеева, прежде молчаливого и отчужденного, словно происходящее касалось его лишь по мере необходимости, сдерживало всех, а Матвеич, против обыкновения ни слова не говоря, прикорнул на лавке.

Шли минуты. Тишина в домике — путники не шевелились, опасаясь шорохом или другим шумом нарушить ее — хрупкую и тревожную; только буран не смолкал — его зловещим гудением заполнена округа и вся степная равнина.

Оторвался Ташеев от стены, сел, поджав под себя ноги; на колени положил безвольные руки, веки смежены; секунду-другую посидел он неподвижно, а потом мерно закачался из стороны в сторону, замычал закрытым ртом — тянул заунывную мелодию. Откуда-то из нутра его возник высокий щемящий звук, и разлепились спекшиеся губы: запел песню чабан, песню древней степи; в ней плескалась душа одинокого человека, пугающегося бескрайности и пустоты, — тогда он голосом гонит прочь страхи, подстерегающие его на длинном пути; поэтому не кажется он себе крохотной пылинкой, которую несет и несет порывистый ветер по равнине — куда, зачем? — неизвестно; короткая пауза — и, постепенно затихая до шепота, чабан быстро, на одном дыхании произносил слова, словно умолял открывшееся видение исчезнуть или дать совет; снова короткая пауза — а в ней надежда, что отзовется человеку живая душа, заплутавшаяся посреди пустоши и также ждущая родственного отклика; но нет ответа, нет ни единой человеческой приметочки — лишь задыхается и трескается в жарынь земля, дрожат над ней миражи и тают; как отчаяние, как смирение перед непознанною бытия, в последний раз прозвучал гортанный возглас и оборвался...

Ташеев по-прежнему покачивался — будто все мысли и чувства испарились вместе с песней, а он надеется, что вернутся они и принесут ему успокоение, способное исцелить его сердце.

Руки чабана вздрогнули, несмело протянулись к мертвой собаке, коснулись ее шерсти и отдернулись. Этот нечаянный испуг, видимо, побудил Ташеева к действиям. Он открыл глаза и ровно сказал:

— Лом надо, лопату надо... Хоронить надо Самолета...

Потапов сорвался с места, уже и вышел было, но, едва захлопнув дверь, сразу возвратился:

— Лопата под лавкой...

Также буднично чабан произнес:

— Позови Володьку, пусть не мерзнет.

Он спокойно завернул Самолета в кошму, слазил в свою суму за веревкой и перевязал сверток. Движения его размеренные и деловитые, бесследно пропало — или глубоко запрятал? — отчаяние. Обхватил он сверток, поднял, прижал к груди, пошатнулся, но выпрямился и твердо пошел к двери. А там стоял Потапов с топором в руках:

— Топором сподручней... Я помогу...

Они скрылись в буране. Заявился Володька и, нахохлившись, притулился возле директора.

Обычно вспыльчивый и настырный, он сейчас присмирел. Еще сидя в кабине трактора — в холодном и темном закутке среди бушующей непогоды, — он аж закипал от возмущения: «Ни за что ни про что — взяли и вышвырнули, как кошку, на мороз...» До сих пор ему казалось, что на уважение людей рассчитывать вправе: прошлое чистое, ни в чем перед ними не провинился, приехал сюда, в степь, с самыми бескорыстными целями, а если и брюзжал иногда и порывался уехать, то это вполне естественно — нелегко ведь привыкнуть к новому месту, к тому же и не знал об этом никто. Честолюбие не грызло его, он вполне удовлетворялся сознанием своей жизненной полезности и от людей не требовал многого.

33
{"b":"976521","o":1}