***
О чем именно, насколько подробно и почему счел своим долгом рассказать поэт? Было ли вообще для него главным то, что произошло в Падерборне? Если исходить из единства замысла и самостоятельности поэмы в дошедшем до нас виде, получается, что автор выделил четыре темы для воспевания: личные качества Карла как идеального правителя; Аахен как монументальное выражение его монаршьей воли; государеву семью и приближенных, взяв в качестве повода охоту с героическим убийством кабана; дипломатический талант Карла геополитического масштаба, со встречей в Падерборне в качестве доказательства.
Все эти четыре «сюжета» мастерски связаны друг с другом, что придает произведению четкую структуру, спаянность и вместе с тем необходимую смену ритмов. Король исполнен всех возможных талантов и добродетелей – они воплощаются в прекрасном городе. На формальном уровне статический энкомий сменяется динамическим описанием городской толкотни. Город прекрасен, рядом – богатые дичью рощи: снова динамическое описание сменяется элегически спокойной, идиллической картиной умиротворения загородной природы, классического «прелестного уголка», locus amoenus. Однако, как и положено дубраве, она полна дичью. И вот все при полном параде оставляют гигантскую стройку и отправляются на охоту. В поэтическом же ритме сонная идиллия сменяется счастливой суетой.
Охота уже в раннее Средневековье – своего рода ритуал власти: государя над землей, знати над простонародьем, человека над дикой природой115. Зная об этом, поэт и делает ее едва ли не центральным предметом своего повествования и, в свою очередь, делит на торжественный выезд и на собственно охоту. Взяв за основу четвертую книгу «Энеиды» (IV, 129–159), он умело вплетает хорошо знакомые в придворной Академии реминисценции в намного более развернутое повествование. Отсюда – такое внимание к деталям, гул рожков, «алчные молоссы», поведение которых описано с изрядной наблюдательностью. Добычу справедливо делит между всеми король, словно выполняя одну из основных общественных функций германских вождей116.
Охота – повод показать себя во всей красе. Эту красу, облаченную в пурпур и злато, но без каких-либо индивидуальных физиогномических особенностей, поэт описывает, не утруждая себя поиском синонимики и редких эпитетов. Ему достаточно наделить каждую королевну каким-нибудь драгоценным камнем, чтобы она целиком воссияла собственным светом. Даже цвет волос варьируется от белоснежного до золотистого, не более. В остальном читателю предоставлена возможность восхищаться единообразием коллективного литературного портрета, где все на одно лицо.
Однако не так все просто. Поэт подражает масштабной поэме Венанция Фортуната «О девстве», написанной в 567 году по случаю назначения Агнессы, приемной дочери королевы Радегунды, аббатисой в Пуатье117. Там в подобных красках предстают Дева Мария и ее небесная свита. Здесь та же образность применяется для описания светских владык и владычиц, по сути – двора. Это серьезное литературное, а значит, и политическое решение. Небесная иерархия спустилась на землю и предстала в виде иерархии земной, той самой, которую тогда же воспевали в поэтических посланиях Алкуин, Ангильберт и Теодульф. Многочисленное Карлово семейство не могло не почувствовать себя польщенным, ведь ему, по меткому выражению Вольфрама фон ден Штайнена, показали в трех сотнях стихов «идеальный день из жизни Карла»118.
За единообразием эскорта стоит желание продемонстрировать и единство огромной семьи, всех отпрысков от двух браков и одной наложницы, присутствующих, правда, далеко не в полном составе. Не будем вдаваться в подробности семейной жизни Карла Великого, но даже поверхностное с ней знакомство подскажет, что семейный портрет на фоне леса, мягко говоря, идеализирован: все королевны называются здесь девами, включая Берту, родившую к тому времени двух детей от придворного поэта Ангильберта. Участвуя в общей охоте, мужчины и женщины являют сплоченность политической элиты, именно поэтому автор к каждому портрету присовокупляет когорту богатырей или прекрасных девушек. Таким образом, он описал фактически всю настоящую элиту королевства. Эта элита видит, как ее бессменный лидер один на один выходит на страшного вепря: эта победа, безусловно, читалась как метафора победоносности франкского оружия в целом и Карла в частности119. Более того, она позволила поэту воспеть силу государя, его fortitudo, не делая из него завоевателя, и это мне представляется принципиальным для понимания всей сути нашего эпоса.
В репрезентации власти Карла его физическое тело играло ключевую роль. И купания с «друзьями» и «магнатами», и королевская охота, к участию в которой на самом деле допускались немногие, представляли собой инсценировку властных отношений, построенную на «иконологии тела»120. Неслучайно поэт подчеркивает публичность Гераклова подвига Карла: сыновья наблюдают с холма за отцом (ст. 299). Но во всей этой истории есть и еще один вызов мира клиру, светских ценностей – ценностям церковным. Поэт знал первое поэтическое «Житие святого Мартина», написанное Павлином из Перигё в 462–464 годах. Там вергилиевская лексика используется для того, чтобы безоговорочно осудить охоту, – и такой отрицательный взгляд в церковной морализаторской традиции тоже глубоко укоренился. В нашем эпосе все как раз наоборот: успешная охота трактуется Карлом как знак удачи, а слушателя и читателя подготавливает к истории с папой Львом121.
Когда охота заканчивается, снова воцаряется покой. Но пока все отдыхают, государь уже видит во сне беду, случившуюся с его главным союзником, в ужасе просыпается и спешит – в двадцатый раз – наказать строптивых саксов. Композиционная связка между (очередной) победой на охоте и (не менее рутинной) победой над нечестивцами предваряет кульминационный момент поэмы: бедствия папы и встречу в Падерборне. Однако эта встреча ничем более значимым не заканчивается: мы не знаем, о чем властители Европы договорились на поле, мы не знаем, сколько времени папа оставался у франков, куда затем отправился Карл, а куда – понтифик. Мы не знаем, наконец, что королю суждено стать императором.
***
Если повествование сбивает историка с толку, может быть, о чем-то расскажет стиль?
Стилометрия в этом плане кое-что может дать. Наша поэма отличается от современных ей произведений высокой частотностью анжамбеманов, когда конец синтагмы не совпадает с концом поэтической строки, а переходит на следующую. Таких случаев около шестидесяти (в зависимости от расстановки пунктуации), то есть более десяти процентов. Это значит, если считать эту особенность неосознанной, что автор в принципе более привычен к эпическому гекзаметру, чем к другим формам, например элегическому дистиху. Благодаря обилию таких переходов, которые я постарался по возможности сохранить в переводе, плавность, музыкальность и слитность повествования, конечно, усиливаются.
Другая особенность стиля в нашей поэме (не думаю, что для этого времени можно говорить об авторском стиле) – использование редких слов, встречающихся то у классиков, то у каролингских поэтов. Однако этот прием никогда не ведет к сознательному затемнению сюжета или к браваде. В целом язык поэмы не назовешь витиеватым или вычурным. Не назовешь и особенно богатым или изобретательным. Здесь хватает повторов – они никого в Средние века не раздражали, даже в деловой документации. Повторяются не только эпитеты, но и другие словосочетания, с той, однако, особенностью, что повторы ставятся рядом, иногда буквально через несколько строк, а потом забываются, чтобы вновь всплыть через сотню стихов. За этим может стоять тот простой факт, что поэт работал блоками, которые и сегодня видны невооруженным взглядом при первом же прочтении.