Женщина побледнела, вжала голову в плечи и лишь судорожно сглотнула, промолчав.
Я внимательнее присмотрелся к девочке: измождённое личико, влажные дорожки на щеках. В голове мелькнула мысль: а ведь Лиза по-своему права. Если баба с полицаем, почему в избе шаром покати, а ребенок мучается без элементарной помощи? Что-то в этой истории явно не сходилось.
— Лиза, достань из санитарной сумки немецкий пузырек с зубными каплями, — скомандовал я.
Она недовольно фыркнула, но всё же полезла искать. Порывшись в трофейной аптечке, она молча сунула мне небольшой, резко пахнущий лекарствами флакончик.
Я протянул Фросе пузырек и кусок чистого бинта.
— Намотай бинт на палец, — сказал я, — капни на него немного из флакона и осторожно протри ей дёсны. Не давай глотать, только смажь воспаление. Заморозит быстро, боль снимет, и девочка хоть поспит нормально.
Женщина осторожно, дрожащими пальцами приняла из моих рук пузырек.
— Спасибо, — едва слышно прошептала она. — Спасибо вам…
— Оставь своё «спасибо» при себе. Не заслужила ты нашей жалости, — вдруг едко произнесла Лиза.
Её тяжелый, ледяной взгляд пригвоздил Ефросинью к месту, заставив ту снова сжаться в комок.
— Шлюха ты полицайская, вот ты кто, — с тихой, звенящей ненавистью выплюнула Лиза. — Спишь с тем, кто твоих же соседей убивает, кто детей у матерей отбирает. Жрешь с его стола, а потом спокойно смотришь, как он наших людей в гестапо сдаёт. И вроде как сама ни при чём, да? Вроде как просто живешь… Подстилка подлая.
Женщина вздрогнула, словно от пощёчины. Она съёжилась, ее плечи безвольно опустились. Она уставилась взглядом в столешницу, пряча лицо, а мальчишка на печи сжался в комок, прикрывая собой сестренку.
— Лиза, — жестко сказал я. — Остынь.
— Нет, не остыну! — Лиза резко повернулась ко мне, сверкая глазами. — Ты что, ослеп? Она здесь, в доме предателя. Стелет ему постель, варит еду. Думаешь, она не знает, чем он занимается? Знает! Знает, что он наших людей убивает. Но ей плевать!
Я снова посмотрел на Ефросинью. Она сидела, низко опустив голову, и я видел, как сильно сжимаются её кулаки на коленях. В этой нищей избе, где больной ребенок корчился от боли без элементарных лекарств, никак не складывался образ сытой «полицайской подстилки».
— Он ведь тебе не муж, верно? — утвердительно спросил я. — Рассказывай, как есть.
Она вскинула голову. В глазах мелькнула затравленная боль, словно прорвалось наружу то, что она душила в себе долгое время.
— Убили его, — голос её дрогнул, на глаза навернулись слёзы. — Моего мужа. Василя.
Лиза осеклась. Растерянно покосилась на меня, потом тяжело оперлась локтем о столешницу, подперев голову рукой, словно из неё разом выпустили весь гнев.
Ефросинья замолчала, собираясь с силами. Тяжело вздохнула и, тревожно покосившись на притихших на печи детей, продолжила:
— Он подпольщикам помогал. Кто-то донес. Немцы пришли за ним ночью… А утром я пошла к комендатуре узнавать. А он уже там… на площади висит. Повесили показательно, чтобы все боялись, с табличкой на груди. Три дня висеть заставили, снять не давали. А потом скинули в телегу, как собаку, и увезли куда-то. Я даже не знаю, где его закопали. Нету у него могилы.
Она сглотнула тяжелый ком, смахнув блеснувшую слезу. Больше слез не было — видно, всё давно выревела.
— А этот… он давно за мной увивался, почитай, ещё со школы. Я на него и глядеть не хотела, Василя любила. А он всё лип. И как Ваську повесили, тут же заявился. Сказал: «Теперь моей будешь. А заупрямишься — детей твоих, как партизанское отродье, со свету сживу. Да и к тебе всё одно ходить буду, силой возьму. Так что давай-ка лучше по-добру, по-здорову».
Она перевела полный отчаяния взгляд на детей, потом снова на нас.
— И куда мне с ними было? Кому мы нужны-то? А он из хаты не выгнал, хлеб приносит… Я ж его, ирода, всем нутром ненавижу. И себя саму тоже, — она всхлипнула, — в петлю лезть охота. Да только вы не знаете, каково это — сидеть в темноте и слушать, как малые от голода воют. И понимать: не ляжешь под эту мразь — завтра их прибьют. Утром глаза открываешь — и тошно от того, что живая. Сбегу или руки на себя наложу… а они ж тут без меня пропадут. А так… пускай я сгнию, пускай подстилка, зато они дышат.
Она отчаянно сверкнула полными слез глазами и быстро утерла их.
В избе повисла тяжелая тишина. Было слышно только, как потрескивает фитиль в керосинке да тихо поскуливает от боли девчонка на печи.
Лиза не выдержала. Вся её прежняя злость куда-то испарилась. Она повернулась ко мне, порывисто схватив за рукав.
— Давай заберем их! — зашептала она горячо. — Прямо сейчас. Уведем с собой в лес, спрячем…
Ефросинья уставилась на Лизу с диким, неподдельным испугом.
— Куда заберете? — задыхаясь, прошептала женщина. — В ночь? С малыми⁈ Да куда я с ними по темноте пойду? Нас же первый патруль за околицей положит! Или собаками затравят…
— Не убьют! Мы вас выведем, — не унималась Лиза. — Мы машину угоним, да, Степ?
Слова, которые я, поддавшись порыву, тоже готов был произнести, застряли в горле. Я смотрел на эту измученную женщину, на перепуганных детей, и трезвый, холодный рассудок взял верх над эмоциями.
И вдруг лицо женщины исказилось. Страх и покорность исчезли, уступив место какой-то отчаянной, звериной решимости.
— Я пойду, — вдруг решительно выдохнула она. — Пойду. Я больше так не могу. Не могу больше… Пусть уж лучше в лесу пропадем, чем с этим иродом оставаться. Тошно мне уже этот кусок проклятый из его рук брать, сил моих больше нет…
Она дернулась, порываясь встать, но я тяжело опустил ладонь на стол.
— Никто никуда не идет, — жестко сказал я.
Лиза возмущенно вскинулась:
— Но почему⁈ Мы же можем…
— Куда мы их денем, Лиз? — я оборвал её, не повышая голоса. — Посмотри на них. Кругом облавы, патрули на каждом шагу. Начнется перестрелка — и что с ними делать, куда их прятать? У нас и так раненый на руках. С больной девчонкой далеко мы уйдем? Даже если получится угнать легковушку, мы все туда не поместимся. А грузовик от комендатуры брать? Это верная смерть. Нас перестреляют еще на околице. Мы их не спасем, а только подставим под пули. И себя, и их.
Я посмотрел на Лизу. Она отвела взгляд. Конечно, она и сама всё понимала. Устало прикрыла глаза, тоскливо вздохнула и кивнула.
Ефросинья сникла, снова опустила плечи. Надежда в её глазах потухла так же быстро, как и вспыхнула. Похоже, она и не ждала чуда.
— Послушай меня, Фрося, — произнёс я сухо и жестко, глядя ей прямо в глаза. — Я бы забрал вас. Правда. Но сейчас я не могу. Мы не прорвемся с вами.
Она судорожно кивнула, глядя в стол, даже не пытаясь спорить.
— Но мы сделаем вот что, — продолжил я, подавшись вперед и понизив голос. — Сейчас мы уйдем. А ты жди. Знаешь за городом поляну, куда местные обычно за земляникой ходят?
Она кивнула:
— Знаю.
— Как будешь готова бежать, выберешься туда. Повяжешь на видную ветку белую тряпицу. Это будет знак. Как увидим — я пришлю надежного человека, он заберет вас и выведет к нашим тайными тропами. Даю слово.
В её глазах снова мелькнуло какое-то странное, болезненное выражение, видимо, проблеск надежды, в которую страшно поверить.
— Но запомни одно, — я чеканил каждое слово. — Держи язык за зубами. Никто не должен знать, что мы здесь были. Будешь вести себя, как обычно. Если твой полицай хоть что-то заподозрит, или если, когда я вернусь, меня здесь будет ждать засада… я сожгу эту хату дотла. Вместе с тобой. Ты меня поняла?
Она посмотрела на меня долгим, немигающим взглядом и с горячностью прошептала:
— Если я хоть слово скажу — сама в огонь шагну. Я могила.
— Вот и договорились, — я поднялся и поправил ремень. — Нам нужна какая-нибудь одежда, переодеться.
Фрося молча кивнула и засуетилась. Порывшись в вещах, она нашла для Лизы что-то из своей одежды, а нам отдала старые, поношенные мужские вещи. Я забрал их, решив, что переоденемся мы позже.