— Не слушайте ее, не поддавайтесь панике, этого не будет, — вступилась я, — мы ведь хорошо работали и вернемся домой! Переговорив с рулевым, охранник велел подняться на буксир. Как только все уселись, пароходик отчалил.
— Куда нас везут? — попеременно спрашивали стражника смертельно напуганные женщины. Он уклонялся от ответа. Мы сидели подавленные, ожидая в любой момент ужасной расправы. Но судно все шло, мотор монотонно гудел, и, наконец, вдалеке показались знакомые очертания Риги. Мы так обрадовались в тот миг, как будто в этом городе совершенно не было фашистов.
Буксир подошел к берегу, и охранник объявил, что можем идти по домам. Мы засияли, бросились целовать друг друга, даже учительница и та переродилась: плакала от радости, казалось, не веря еще словам охранника. Мы сердечно простились и разошлись по домам.
Я пошла на свою старую квартиру, надеясь встретить сестер или хоть найти записку от них, узнать, пытались ли они бежать, догадаться по каким-нибудь приметам, уехали ли они. С такими мыслями я подошла к дверям своей квартиры, на них висела бумага, где крупным немецким шрифтом было написано: “Beschlagnahmt”. «Опечатано».
Значит, моя квартира и имущество теперь принадлежат немцам. Как быть? Я решаюсь пойти в префектуру. Захожу туда и обращаюсь смело к дежурному «повязочнику». Объясняю ему, что с группой евреек только сегодня приехала с полевых работ у Елгавы, мы там добросовестно трудились полтора месяца, а теперь не могу попасть в свою квартиру, она кем-то занята, я хочу лишь взять кое-что из самых необходимых вещей: пальто, платье, полотенце; остальное: обстановка, мебель да и сама квартира — меня не интересует. «Повязочник» пристально осмотрел меня и принялся рыться в каких-то книгах, листая страницы, сверяя списки. Затем он сказал:
— Да, точно, сходится, вы действительно сознательно работали. Подождите здесь немного, я пойду вместе с вами, посмотрю, в чем дело.
«Повязочник», в отличие от других шуцманов, показался мне человечным, назвал свою фамилию и разговаривал корректно. Я привела его к дверям своей квартиры. Свипсте, — фамилия этого шуцмана — уставился на миг в объявление и тут же решительно позвонил. Открылась дверь, и на пороге появилась моложавая латышка лет тридцати, одетая в мой черный костюм (этот костюм я и поныне храню, как реликвию). Выясняется, что эта фрейлейн, по фамилии Крисон, отныне является управляющей или владелицей всего нашего дома.
Мне ясно, почему она получила от немцев мою квартиру: это их подарок за кутежи, которые они с ней здесь устраивают.
В разговор между Свипсте и новоявленной хозяйкой об обстоятельствах ее прихода сюда и правах владения я тоже вставляю слово, обращаясь к моему провожатому:
— Вот этот самый костюмчик, который сейчас на ней, тоже мой. Она остолбенела, покраснела, сконфузилась, ей стало неловко. В конце концов такой грабеж евреев пока еще тоже незаконен. Я взглянула в глаза соперников. Каким ненавидящим завистливым взглядом они пожирали друг друга перед натасканными грудами чужого еврейского добра.
Выясняется, что где-то в другом месте управляющая сделала настоящий склад награбленных вещей из еврейских квартир нашего дома. Это еще больше разожгло зависть Свипсте, и он приказал ей в тот же день немедленно оставить мою квартиру.
Мне же он разрешил здесь жить и дальше. Все же я боялась оставаться в своей квартире: кто знает, что управляющая может выкинуть.
Я поспешно сложила немного белья, пару платьев, забрала пальто и оставила квартиру. Перед уходом я забежала к дворнику. Увидев меня, дворник и его жена пришли в замешательство.
Жена дворника пустилась в рассказы о проделках фрейлейн Крисон и буквально расцвела от восторга, услышав о ее позоре.
— Лучшие еврейские вещи всего этого дома попали к ней, — возмущалась жена дворника.
— Меня не интересуют вещи, — возразила я ей, желая, наконец, прекратить этот поток слов.
— Хорошо, но почему ей одной досталось так много! — не унималась моя собеседница.
— Это вам лучше знать! — ответила я и вышла.
— Кто бы взял меня к себе жить? Пойду к Соне Бобровой, — думаю я, — она моя очень близкая подруга и будет рада принять меня к себе.
Соня Боброва. 1928 г.
Урожденная Тагер, Соня Боброва с мужем и дочкой жила в доме на углу улиц Красноармейской[42] и Авоту. Она действительно от души обрадовалась мне, мы давно не виделись, еще задолго до начала войны. Я рассказала обо всем, что со мной приключилось, обо всем пережитом, о страхе и мытарствах.
Соня первым долгом приготовила мне ванну, и впервые за это долгое время я расчесала свои длинные волосы. Я ожила. Всю одежду, что я носила в деревне, пришлось выбросить — она уже расползлась на теле, почти сгнила. После всего того, что пришлось перенести, живя в хлеву в ежедневном страхе смерти и изнемогая от непосильной работы, — даже одна ночь у моих добрых гостеприимных друзей, на чистой постели, в тепле, и та показалось бы мне недосягаемым блаженством. Я бы никогда этого не поняла до войны. Но недолгим было мое блаженство. Я попросила Соню рассказать мне о событиях в Риге, которые произошли в мое отсутствие. Я хотела знать о положении евреев, хотела знать, что происходило и чего можно еще ожидать. Несмотря на усталость, я долго не могла уснуть. Все услышанное даже мне казалось кошмаром, мне, которой суждено было уже так много испытать. Почти все синагоги в Риге были осквернены и уничтожены[43], многие из них являлись шедеврами архитектуры, памятниками старины: например, знаменитая хоральная синагога по улице Гоголя[44], Старая синагога на улице Московской[45] и другие — все они были взорваны и сожжены вооруженными латышскими фашистами, хватавшими прохожих и живущих по соседству евреев, загоняя их в огонь молитвенных зданий.

Руины Большой хоральной синагоги в Риге. 40-е гг.
В то время, как одни корчились в муках, сгорая заживо, издавая нечеловеческие душераздирающие вопли, других евреев под дулами пистолетов заставляли подливать в пламя, где горели, быть может, их близкие, бензин, керосин, подносить к стенам дрова, солому.
Во дворе синагоги на улице Гоголя, когда ее жгли, было много повозок: во всех молитвенных залах, гардеробе и других помещениях разместились десятки людей — женщин, мужчин, детей, стариков, — это были беженцы из Литвы, не успевшие вырваться из фашистских лап, застигнутые немцами вблизи Риги. Все выходы храма были наглухо заколочены. По тем, кто пытался выпрыгнуть из окон, стреляли. Неистовые крики были слышны далеко вокруг. Никто не спасся из пламени.
Известного молодого раввина, любимца рижан Килова[46]«перконкрустовцы» специально привезли с другого конца города, чтобы вместе с другими живьем спалить в огненном пекле его синагоги на улице Столбовой, 63[47].
Израиль Мойша Килов. 30-е гг.
Подобная участь постигла и другие святые места рижского еврейства — сгорели молельни на обоих еврейских кладбищах. На Новом кладбище в Шмерли[48] фашисты сожгли весь обслуживающий персонал «Хевра-Кадиша»[49] и их семьи вместе со специальными помещениями, где обмывали и облачали в саван покойников. Там же погиб с женой и детьми известный рижский кантор и музыкальный педагог Минц[50].