Воспользовавшись моментом, когда внимание шуцмана отвлечено разговором с женщиной, я бросилась на землю лицом в снег и замерла неподвижно. Немного спустя слышу, как надо мной говорят по-латышски:
— Кто здесь лежит?
— Наверное, мертвая, — отвечает громко второй голос.
Вот, думаю, теперь меня потащат к яме, но остаюсь окаменелой на месте и тотчас вновь слышу эти голоса шуцманов:
— Ātrak, atrak! — это гонят евреев: быстрей, быстрей. И евреи бегут прямо в могилу. Я слышу, как возле меня стонет женщина: «Ай, ай, ай!..» — и чувствую, что она бросила мне на спину какой-то предмет, затем второй.
Голоса женщины больше не слышу, но предметы падают один за другим, я понимаю, что это падает обувь. Вскоре я покрываюсь целой горой ботинок, валенок, бот. Слышу крики:
— Шма Исраэлъ![80] — это плачет старик.
— Звери! Оставьте хоть детей в одежде, ведь холодно! — гневно кричит палачам другой мужчина.
— Ich sterbe für Deutschland! (Я умираю за Германию!) — Это, видимо, кричит онемеченная еврейка, эмигрантка из Германии.
— Уж лучше смерть, чем так жить! — кричит другая.
— Дайте нам дождаться родных, попрощаться перед смертью, — умоляет шуцмана пожилая женщина.
Люди горько рыдают, прощаются друг с другом, и тысячами все бегут и бегут в пропасть[81]. Пулеметы непрерывно стрекочут[82], а шуцманы все орут и гонят: «Быстрей! Быстрей!», — дубасят дубинками, нагайками. Так длится много часов. Наконец, стихают крики, прекращается бег, смолкает стрельба. Доносятся где-то рядом из глубины звуки, как при работе лопатами — это, должно быть, закапывают расстрелянных.
Русские голоса их подгоняют, торопят работать быстрее. Вероятно, для этой работы пригнали советских военнопленных[83]. После, наверное, и их самих расстреляют.
Меня давит гора обуви, все тело онемело из-за холода и неподвижности, но я — в полном сознании. От тепла моего тела снег подо мной растаял, и я лежу в луже.
Вдруг доносятся довольные голоса латышей:
— Закурим! Хе-хе!
— До свидания!
Значит, шуцманы уже закончили свое дело и расходятся. Теперь слышу совсем близко по-немецки:
— Was sucht du dort?[84]
— Ein Paar Strumpfe für meine Frau[85].
Некоторое время снова тихо.
Вдруг неподалеку в стороне от ямы тишину прорезал детский плач и крики:
— Мама! Мама!
Раздались беспорядочные одиночные выстрелы. Плач ребенка смолк. Убили. Опять тишина.
Теперь слышу, кто-то кричит самодовольно по-немецки:
— Из нашего котла никто не выходит живым.
Видимо, это говорит убийца над трупом ребенка. Рядом проносится топот шагов. Шуцманы все еще не ушли. Время идет. Должно быть, уже ночь. Шагов больше не слышно, не пора ли мне выбраться из моего укрытия?
Начинаю осторожно разгребать кучу ботинок и выползать.
Советские военнопленные на «земляных работах»
Да, в самом деле, уже темно. Я прислушиваюсь к каждому шороху, любому звуку. Тишина. Подползаю к куче одежды. Слышу: приближаются шаги. Я мигом прячусь в горе одежды. Шаги стихают и исчезают. В темноте я прощупываю одежды. Нахожу три кофты, натянутые одна на другую, и одеваюсь в них. Засовываю руку в карман каких-то мужских брюк, нащупываю металлический предмет — какая-то драгоценность — это мне ни к чему. В другом кармане нащупываю три кусочка сахару, это я забираю. Еще нахожу два шерстяных шарфа — одним обматываю шею, другим — руки. Руки все равно страшно мерзнут, а перчаток или рукавиц никак не могу найти, видимо, их сбрасывали вместе с пальто. Но туда я боюсь подползти, как-нибудь обойдусь без перчаток и пальто. Зато мне попадается в руки светлая длинная ночная сорочка, на фоне снега будет маскировка, это пригодится. Я начинаю ползти все глубже в лес. Опять шаги. Становлюсь за дерево и выжидаю, пока не пройдут. Шаги удалились, но вот опять гремят выстрелы. Возможно, это стреляет стража, охраняющая награбленные вещи убитых евреев[86].
Я выползаю из леска. Куда теперь направиться? Быть может, кругом выставлена охрана. Смогу ли я прорваться сквозь их цепь?
СКИТАНИЯ. БЕРЗИНЬШИ
Вдалеке вижу мерцающие огоньки — это, должно быть, светятся железнодорожные огни со стороны Шкиротавы, нужно держаться подальше от станции, думаю про себя. В темноте едва просматриваются силуэты хуторов, доносится лай собак — значит, неподалеку живут крестьяне. Полусогнувшись, я иду в направлении домишек. Подхожу, наконец, к маленькому домику.
Во дворе стоит будка-уборная. Вхожу туда и смотрю в щели дверки, жду, чтобы кто-нибудь вышел из дому. С моей одежды стекает вода — это тает смерзшийся снег-лед, что пристал за день к платью. От изнеможения я погружаюсь в дремоту. Мне снится странный сон, будто смотрю сквозь замочную скважину в дверях и вижу сидящего за столом Сталина, одетого в военную форму. Он начинает как-то странно расти ввысь, делается все выше и выше, вырастает из здания, а потом начинает уменьшаться, становится все меньше, ниже и, наконец, вовсе падает на землю. Его уносят какие-то люди.
Я проснулась. Безумный сон.
Я снова впилась в щель дверки. Вдруг вижу: из дома выходят две женщины, похоже, что это старушки, в темноте их трудно различить. Одна из них держит в руке деревенский керосиновый фонарь, другая — ведро. Женщины заходят в хлев, очевидно, доить коров. Через короткое время они возвращаются. Теперь я отчетливо вижу, что это старушки. Я быстро выхожу из уборной, подхожу к женщинам и падаю им в ноги, плачу и прошу у них защиты и помощи, чтобы они пустили меня переночевать, пусть даже в хлеву. Старушки страшно перепугались из-за моего дикого вида. Они догадываются, кто я, а здесь вокруг немцы повсюду рыщут с облавами. Женщины побледнели как полотно, на них нет лица.
— Ради Бога, только на одну ночь в хлеву, — умоляю я их.
Наконец, они уступают и разрешают. Я зарылась в сено и заснула мертвым сном.
Наутро обе старушки входят в хлев и приносят мне хлеб с молоком. Я их благодарю от души, но снова прошу разрешить мне остаться в хлеву еще на одну ночь. Они молча уходят. Днем, часа в четыре-пять старушки прибегают ко мне очень взволнованные и объясняют, что здесь мне больше нельзя оставаться. Они дают мне с собой в дорогу бутерброды и указывают рукой на какой-то отдаленный хутор, куда бы лучше пойти. Жаль, но ничего не поделаешь.
Я благодарю их и ухожу. Начинает темнеть. Немного пройдя по тропинке, вижу: паренек лет пятнадцати стоит, прислонившись к дереву. Одет он хорошо, на нем серое пальто с меховым воротником.
Он замечает меня, выходит навстречу и говорит по-латышски, видимо, приняв меня за местную крестьянку:
— Милая тетенька, не могли бы вы мне помочь, я без жилья, без еды.
— Откуда ты? — спрашиваю его также по-латышски.
Он начинает рассказывать, что случайно спасся во время расстрела евреев в лесу. Мне все ясно. Он принимает меня за латышку. Сердце сжимается от боли. «Несчастный мальчик, чем я могу тебе помочь? — думаю про себя. — Вдвоем нам будет еще тяжелее спастись». Я говорю:
— К сожалению, я не могу тебе ничем помочь, возьми вот это, покушай, это все, что у меня есть, — и отдаю ему бутерброды старушек.
На глаза навертываются слезы, мне страшно больно. Горько от собственных холодных слов, но я, не задерживаясь, ухожу. Он остается у дерева и ест…