Мне хотелось уйти от них в тот же день, но фрау Шейнк настояла, чтобы я закончила перед этим все начатые платья и в заключение еще решила произвести генеральную уборку в квартире.
Два дня подряд я скребла и чистила стены, карабкалась по лестнице, чтобы добраться к закоптелому потолку, давно не видавшему капли воды. Квартира была запущена, особенно кухня, дом давно не ремонтировался.
Мадам Шейнк все сетовала и вздыхала:
— Кто теперь будет мне убирать квартиру, шить, стирать, просто беда…
Я вылизала содой с мылом все потолки и стены, помыла полы. Квартира блестела чистотой и светилась уютом. Но зато сама я была не лучше трубочиста: вся слежавшаяся годами пыль и грязь стекала мне на голову, в лицо и на одежду. Я трудилась из последних сил, как загнанная лошадь, чтобы выполнить многочисленные придирчивые указания моей ненасытной госпожи — ведь это же в последний раз, а главное — даром.
Господин Шейнк тоже был доволен: дармовая прислуга приводила его в хорошее расположение духа. Еще оставался мой долг — платья, и я продолжала трудиться. Успокоившись, Шейнки начинают меня уговаривать остаться.
— Теперь уже, — говорят они, — не страшно, проверять больше не станут.
Так тянется день за днем, мне ведь тоже уходить не к кому, кроме как к Вилюмсонам в деревню, а что там?
Моя госпожа, в свою очередь, все продолжает проверять мою добропорядочность и честность.
Раз поутру я приводила в порядок их спальню. Под кроватью и столиком лежали небрежно разбросанные конфеты. Я их собрала и сложила аккуратно на столе. Позднее я догадалась, что это тоже была проверка моей честности, как и ряд других уловок моей подозрительной хозяйки.
Как правило, они держали меня впроголодь. Кусок хлеба, несколько картофелин, каша значили для меня несравненно больше, чем лакомство, какая-то горсть конфет.
Обычно, когда я готовила что-то их курам, месила с мукой картофель, отваренный в шелухе, то с удовольствием наспех, проглатывала одну-другую горячую картофелину.
Но вот однажды я едва не попалась господину Шейнку. Я что-то делала на кухне и аппетитно жевала ломтик сушеного хлеба, как вдруг зашел зачем-то хозяин. Я успела незаметно скользнуть в угол и завозилась со щеткой у мусорного ведра.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он.
— Ничего особенного, собираюсь мыть пол.
А тем временем спрятала сухарь в мешок. Мне стало так стыдно, зарделось лицо, запылали щеки. Я дала себе впредь слово: лучше голодать до изнурения, но никогда более не посягать на их крохи, даже на объедки.
Так идет моя служба у Шейнков. Проходит день за днем. Внутренние боли со дня обыска все усиливаются, я чувствую, что во мне что-то надорвалось. Наконец, стало так нестерпимо, что я слегла, не могу прикоснуться к пище. Лежу с грелками и со страхом думаю, что вот здесь, у Шейнков, я и скончаюсь. Вдобавок на спине прорвал огромный нарыв и потоками хлынул гной.
Мадам Шейнк говорит, что она когда-то работала медсестрой в больнице, но ко мне она боится прикоснуться, чтобы не заразиться. От вида гноя ее тошнит и даже рвет, а в медицине, как я убеждаюсь, она понимает не больше моего.
Помощи мне ждать неоткуда, полагаться я должна только на себя. А фрау Шейнк вдобавок на меня злится, почему я встаю и стираю свои единственные гнойные бинты и тряпки — она до смерти боится инфекции. Я отчаянно борюсь за жизнь на грани смерти, обессиленная, без врачей и лекарств. Но я, видно, родилась под счастливой звездой — вопреки всему я начала поправляться.
— Мне так было страшно за тебя, — с облегчением призналась мне мадам Шейнк после кризиса. — Если бы твой фурункул не вскрылся, то гной пошел бы внутрь, и ты непременно умерла бы. А что было бы с нами? Как бы мы могли тебя похоронить? Ты об этом подумала? Но, слава Богу, что ты выздоровела. Слава Богу! Господь милосерден!
И она пошла молиться.
Оправившись, я снова приступила к своему нелегкому труду служанки. Шейнки каждый день находят мне все новые и новые бесконечные домашние дела и поручения. Так продолжается всю зиму.
Наконец, прошли холода, пробилась зелень, деревья пустили листву, наступила весна. Шейнкам принадлежит приусадебный участок. Хозяйка посылает меня обрабатывать его, засадить овощи.
Мне страшно выйти из дому.
— Офицеры ведь могут меня увидеть и заподозрить, — говорю я ей, не решаясь средь бела дня выйти на двор.
— Не бойся, — успокаивает меня госпожа Шейнк уверенным тоном, — это не опасно: я им скажу, что пригласила в помощь работницу.
Я начала раскапывать и обсаживать их огород, все время стараясь быть спиной к дому. Эсэсовцы действительно интересовались мною, спрашивали фрау Шейнк, что эта за согнутая женщина сидит целый день у них на участке, но поверили ее объяснению и больше не обращали на меня никакого внимания.
В часы доброго расположения ко мне мадам Шейнк любила заводить со мной пространные беседы.
— Я все время удивляюсь, глядя на тебя. Как это ты выдерживаешь годами одна, без медицинской помощи, и все выживаешь? — начала она однажды.
— Вы же верующая, и я тоже, — отвечаю я ей. — Это же Божье повеление, Его чудеса. Кому Он хочет, тому и дарует жизнь, вопреки всяким невзгодам.
— Да, да, ты права, это все от Бога. А ты знаешь, что немцы еще и сейчас увозят и расстреливают целые группы евреев? Того сына и отца, которых я хотела устроить у Песлы, тоже нет в живых. Они мне предложили так много драгоценностей, чтобы спастись, но я ничего не могла для них сделать, — сочувственно сказала она. — Даже неизвестно, где их убили…
Как-то вечером господин Шейнк включил при мне радио. Шла передача из Лондона. Я навострила уши, но сделала вид, что меня это вовсе не интересует.
Сообщается, что у немцев на всех фронтах дела идут из рук вон плохо: красные наступают на Украине и в Белоруссии, англичане теснят в Африке Роммеля[94], партизаны громят тылы. Я улавливаю еще несколько разборчивых фраз и прохожу мимо с деланным равнодушием — пусть для них будет загадкой мое отношение к их бедам, надвигающемуся разгрому, пусть думают, что хотят…
В один из тех дней мадам Шейнк обращается ко мне за советом, пойти ли ей с мужем в кино.
— Если картина хорошая, почему бы вам не посмотреть ее? — отвечаю я.
— Но у нас, верующих адвентистов, ведь это запрещено: посещать кино, театры и прочее — это же грех, — сомневается она и, видимо, борется с совестью и убеждениями, заодно проверяя и меня.
— Но это же лучше, чем если бы ваш муж пошел один. Это даже не совсем прилично, — осторожно излагаю я ей свою точку зрения.
В кино они пошли, но в ее глазах я отныне совсем низко пала. Теперь она окончательно уверилась, что раз я готова грешить перед Богом, то наверняка грешила и с ее мужем. Никакие мои доводы, что я больна, безобразна от фурункулов и истощения, от страха и непосильного труда — ничто не могло ее успокоить и вернуть душевное равновесие. Она терзалась подозрениями и мнительностью, но меня все же не отпускала, пока не нагрянул еще один обыск, приведший, наконец, к нашей разлуке.
Неожиданно сильно забарабанили в дверь. Я забежала в спальню и притаилась за распахнутой дверью. Вошел офицер СС. Он не спеша прошелся по комнатам, что-то спросил, извинился и вышел. Еще раз счастливо отделалась.
Это была уже последняя капля, переполнившая терпение фрау Шейнк. Она и сама была страшно напугана нежданным визитом и велела мне уходить.
Она дала мне с собой пару старых ненужных ей платьев и пестрый шерстяной платок, чтоб укутаться.
Наступило время прощаться.
— Возможно, ты спасешься и будешь жить, — начала фрау Шейнк, — а нам скорее всего придется бежать и все бросить, — у наших на фронте дела плохи, — она выглядела растерянной и жалкой.
Еще раньше я случайно заметила, что они с мужем копаются на огороде и достают из земли какой-то небольшой металлический предмет, по-видимому, ящичек с ювелирными изделиями или золотыми монетами — это был верный признак того, что они готовятся бежать и у них наступает чемоданная лихорадка. Но под конец она снова пустилась укорять меня за неверность ее мужа.