Эти идеи греховности мира, бренности бытия и вечного блаженства в раю Оливии внушили церковные наставники их общины. А я же еще с детства впитала любовь к жизни и отвращение к самоубийцам.
Я пытаюсь ее переубедить, объясняю, что искать свое счастье нужно здесь, на этой земле, а не там, на небе, там пусто и холодно… Но она из-за этого на меня только сердится, обрывает спор и утверждает, что «грешить можно не только дурными делами, но и неблагочестивыми мыслями».
*
Однажды в середине лета — в тот день я отдыхала в доме у Вилюмсонов после долгого пребывания в лесу — с соседнего хутора к Оливии пришла в гости знакомая девушка Эмилия. Поговорив с ней немного, Оливия вытащила из шкафа свои наряды, сшитые мною, и, разложив перед гостьей, стала расхваливать меня. Я сидела рядом и наблюдала за ними. Эмилия с завистью перебирала пальцами аккуратно собранные складки и ажурно отделанные воротнички и рукава.
— Хочешь, Анна и тебе сошьет такие же платья, она как раз теперь освободилась и могла бы поработать, у вас же есть в доме машина, — предложила Оливия.
— Конечно, конечно, мама будет очень довольна, — охотно согласилась Эмилия, не переставая любоваться разложенной одеждой. — Мама в самом деле не знает, что делать со своими отрезами, годами лежат у нас без толку в шкафу.
Эмилия получила согласие матери, и когда через несколько дней она к нам снова пришла, мы с ней обо всем договорились. Я перебралась на соседний хутор.
Эмилия живет с матерью и братом. Они знают от Вилюмсонов, что я — латышка, подружка Оливии по Риге, но из-за слабого здоровья имею освобождение от обязательных работ. Однако я их предупреждаю, что мне лучше все же на глаза властям не показываться, и они обещают беречь меня от чужих. У них два дома: один старый — уже довольно ветхая изба и недавно выстроенный новый, но не совсем еще законченный — без пола и отделки. Я убеждаю хозяев, что мне лучше работать и ночевать в новом недостроенном. Они не возражают.
Хоть там вместо пола пока еще земля, одни лишь грубые стены и крыша со стропилами, но зато здесь валяются вдоволь доски, фанера и масса другого строительного хлама, которым можно в нужный момент хорошо замаскироваться.
Я сразу приступила к делу: выбрала фасоны, сняла мерки и раскроила материал. Теперь я сижу себе в постройке, наполненной запахом смолы от свежесложенных бревенчатых сосновых стен, и, как заведенный мотор, шью с утра до вечера.
Хозяева ко мне добры, приносят трижды в день еду, справляются, не надо ли чего-нибудь еще. Так бегут дни. У Эмилии брат — холостяк, это рослый детина лет за 40. Неожиданно он зачастил ко мне с разговорами, комплиментами и ухаживаниями. Наконец, вовсе стал свататься.
— Ну, какая я тебе пара, — разубеждаю я его. — У вас такой богатый хутор, с двумя домами, так много земли, скота и птицы, тебе ведь нужна очень здоровая, работящая жена, чтоб исправно вести хозяйство. Я же совершенно тебе не подхожу. Неужели ты сам не видишь, какая я хворая? — всеми силами отговариваю его.
Он нехотя в конце концов со мною соглашается:
— Да, ты права, уж лучше нам быть просто друзьями, — заключает он наши неоднократные тяжелые и неловкие объяснения.
Однообразно течет время.
Однажды к ним на хутор неожиданно подкатили немцы и заявили, что они должны все обыскать. В первый миг я в страхе подумала, что это за мной по чьему-то доносу. Я тут же прибрала шитье и спряталась за досками. Немцы начали со старого дома. Вскоре слышу: Эмилия открывает дверь в новом доме и обращается к немцам с наигранным хладнокровием:
— Ну, заходите, ищите, убедитесь сами, что у нас никого нет!
Один эсэсовец вошел, огляделся, но искать не стал и тут же удалился. Счастливо отделались.
Позже, когда они убрались, ко мне зашла Эмилия и сказала, что немцы просто помешались на дезертирах. Они ищут на каждом хуторе, подозревают чуть ли не самих своих эсэсовцев.
После этого обыска я проработала у них еще несколько дней и вернулась к Вилюмсонам. Эмилия дала мне за работу несколько килограммов масла, кое-что из других продуктов и немного денег.
Продукты и деньги я отдала матери Вилюмсон и в тот же день, не задерживаясь, перебралась в лес косить и убирать на их участке сено.
Вечером, наработавшись, я залегла в копну. Дремлю, отдыхаю. Вдруг слышу: кто-то бежит. Я приподнялась, осторожно высунулась. Вижу: молодой парень быстро, во весь дух мчится по поляне и прячется в соседнем стогу. Ясно — это дезертир. Теперь и я понимаю, на кого эсэсовцы делают облавы. Меня охватывает радостное волнение: немцы бесятся не от хорошей жизни.
Латыши не верят больше в их победу и трескотню их пропаганды, как в первый год войны, и потому всячески избегают «высокой чести» быть мобилизованными в «великую армию», многие предпочитают теперь отсиживаться в лесу, по подвалам, бункерам — они уже становятся похожими на крыс, бегущих с тонущего корабля. Значит, мне уже недолго ждать!
Глубокой ночью слышу негромкий женский голос:
— Ау, ау, ау!
Так окликают заблудившихся в лесу. Я снова насторожилась. Всматриваюсь. Вижу: две фигуры сходятся, одна передает другой пакет — это, наверное, кто-то из родных принес еду дезертиру.
Так продолжается несколько раз. Потом парень исчез: видно, перебрался на другое место или спрятался где-то на хуторе.
*
К концу недели я обычно возвращаюсь домой с лесного сенокоса. Но во все субботние дни Вилюмсоны соблюдают пост. Они постятся ради многого и даже взаимоисключающего: и в память павших немецких солдат, и за страдающих от фашистских зверств, и просто, дабы не навлечь какой-нибудь беды или несчастья.
Я понимаю, что не имею права ничем выделяться, я должна быть, как все они.
По субботам жизнь в их хозяйстве почти замирает: соблюдается святой покой и отдых. Но корова ведь — живое существо: ее нужно накормить, подоить, вывести в поле — все это лежит, понятно, на мне. А здесь я бессовестно грешу — напиваюсь украдкой молока или лакомлюсь найденным яйцом. У них несколько кур, и несушки иногда теряют яйца тут же в хлеву. Однако потом я волнуюсь, не заподозрили ли Вилюмсоны меня в неблагочестии.
«Собственно, во имя чего мне соблюдать пост? — рассуждаю я сама с собою. — Ради благополучия немцев на фронте или во имя чужой веры? Нет, я не настолько глупа, чтобы поститься каждую субботу, работая всю неделю, как вол. Вилюмсоны, конечно, не должны об этом знать», — успокаиваю себя.
Но насытившись, я чувствую угрызения совести. Я чувствую себя перед ними виноватой, словно воришка. Возможно, они догадываются, но молчат, оставляя меня наедине с моей неспокойной совестью.
Как-то раз Оливия показала мне место в Священном Писании, где сказано, что чужак в общине может жить сам по себе и не соблюдать общепринятых для всей секты запретов, таких как пост, покой и другие. Мне стало неловко: собственно говоря, зачем она напоминает мне об этом? Может, сытость видна по лицу или она что-то заподозрила после того, как старушка-мать обнаружила однажды в кармане моего пальто кусок засохшего хлеба?
Обычно у меня в кармане для субботнего дня водился кой-какой хлебец, сухарь или другие непортящиеся продукты. Случайно мое пальто осталось висеть у сенного стога на дворе, а старушка Вилюмсон как раз направилась за сеном для коровы и прощупала мои запасы. Смеясь, она зашла в дом, рассказывая домочадцам о своем открытии. Мне было очень стыдно, но я не растерялась и тут же оправдалась:
— Мало ли что может случиться, а вдруг облава — и я не смогу зайти в дом, чтобы что-нибудь взять в дорогу?
Ответ им понравился, и они одобрили мою бдительность и готовность к неожиданностям.
Оливия каким-то внутренним чутьем, вопреки ее фанатизму, проникала в лабиринт моих чувств и настроений, понимала всю мою затаенную страсть быть со своими близкими, своими единоверцами и поэтому старалась освободить меня от бремени преданности строгим адвентистским канонам. Она отпускала все мои грехи. Уставившись прямо в мои глаза, она, казалось, читает мои мысли. Мне становилось не по себе, я чувствовала себя виноватой, как грешница перед праведником.