— Оса, пойдем! Пойдем выпьем.
Подойдя к столу, я взял протянутый им стакан, а когда выпил до дна, понял, что это была вода.
— Ты что? — я схватил его за руку.
— Сядь и успокойся, — сказал Малина. — Сейчас домой поедем.
— Тебе нельзя, ты пил, — сказал я. — Оставайся с нами.
— Сядь и не питюкай. — И он усадил меня на стул напротив Борьки с Зоей и снова дал воды.
От воды я потихоньку трезвел, и все прояснилось.
Вот она приникла подбородком к его плечу и шепчет ему в ухо, то и дело прижимаясь к его рубашке щекой, чтобы стереть слезы. И он расстегнул вторую пуговицу, и выпил еще, и шарит пятерней по голой груди, унимая сердце. Он посмотрел на дверь за спиной у меня, на ту дверь, из-за которой вышла час назад к столу переодетая Зоя, и я понял, что мы с Малиной сейчас уедем, а он останется. Тут он встретил мой взгляд.
Когда он стал смотреть на дверь Зоиной комнаты, я сделал другое лицо, и теперь смотрел ему в глаза без одобрения, но и без недовольства, будто понимая все и прощая заранее. На самом-то деле я, конечно, жутко завидовал ему. Я завидовал, потому что ведь это и есть наша жизнь — эти минуты, а может быть и секунды, когда все поднимается внутри, и свое, и чужое, и необходимое, и враждебное тебе вперемешку, и голова кругом идет, и вот сейчас только слово сказать, только в глаза посмотреть — и все вокруг уже иное, а сам ты — тот человек, каким хочешь себя чувствовать, то есть хотел, а теперь вдруг стал — на час или навсегда — кто знает…
Но я смотрел на него спокойно, не улыбаясь и не хмурясь. И то ли маловато было понимания в моем взгляде, то ли случилось что-то с моим другом, чего и сам он еще не разобрал, но случилось и приказало. И он встал резко, едва не оттолкнув Зою, попросил у меня сигарету и вышел на балкон. Я выпил еще воды, незаметно улыбаясь. И тут же подумал, что он близорукий, не мог понять моего взгляда на таком расстоянии, да еще в полумраке, и мне стало тоскливо, как в первые минуты в этом доме.
— Нам пора, — сказал Малина. — Спасибо, девочки.
Он пошел за Борькой на балкон, пробыл там минуты две и привел его. Мы стали прощаться.
Я поцеловал Тонину руку и шептал ей на ухо, что у нас все еще впереди, но она улыбалась все так же по-матерински и грустно качала головой, так что у меня вдруг горло перехватило и пришлось глупо прохохотать.
Девушки проводили нас вниз, и Борька снова залез на заднее сиденье, а Зоя заглядывала в окошко и стучала по стеклу. Я захлопнул дверцу и помахал Тоне. И когда Малина тронул, я даже не оглянулся на Зою, хотя знал, что она машет рукой не только Борьке.
Мы, все трое, молча смотрели на освещенное фарами пространство впереди и думали каждый по-своему об одном — о Борьке и Зое. И о том, что обязательно нужно было съездить в Гатчину, думал я и, разумеется, Борька. Малина-то и до этой поездки всегда знал, что к чему и что почем. А вот мне нужно было, позарез нужно Зое в глаза поглядеть. И пусть она смотрела на меня совсем иначе — все равно, хотя и не для меня, есть в ней то самое, за что женщинам стихи пишут, что всех нас людьми делает, чего недостает нам в нашей жизни, уже помеченной нулями грустных японцев, которые той же тоской по человеку живому маются, а к нулю привести хотят все, что есть в нас пустого… Нет, милая, ничего у нас с тобой не получится. Прости ты меня. Мне за двоих не вытянуть…
Долго молчать было неловко, и, вспомнив Малинин фокус, я осторожно заговорил об этом, как бы сам с собой, поглядывая искоса на таинственный после всего сегодняшнего профиль Малины.
— Все очень просто, Коля, — сказал Малина, не поворачивая лица. — Я научил Борьку еще в прошлом году, когда мы вместе в отпуске были. Ты заметил, что я всех держал за челюсти?
— Ну?
— Ну, все думали про цифру, а Борька мне эту цифру желваками отсчитал. Понял?
Я приложил пальцы к желвакам и поиграл ими: шесть раз, потом восемь. Но обидеться я не успел, покраснел только, а Малина выехал, резко развернувшись, на центральную улицу, и в свете фар появился милиционер на мотоцикле с коляской, тарахтящем на месте. Милиционер поднял руку, и Малина затормозил. Милиционер неторопливо слез с седла, вынул ключ зажигания и пошел к нам. «Крышка, — подумал я. — Отнимут машину».
Малина открыл дверцу слева, протянул милиционеру права. Тот посветил фонариком нам в лица и сказал Малине:
— А ну-ка дыхни.
Малина дыхнул.
Милиционер молча вернул ему права.
Мы тронулись. Каким гипнозом Малина спас права?
— Ты же пил! — сказал я восхищенно.
— Нет, — возразил Малина. — Я пил только воду.
А Борька все молчал, и я подумал, что здорово сегодня Малина обработал нас обоих. Как это он сказал Борьке: «Думать не умеешь. И что с тобой дальше будет?..» — вовремя ведь сказал…
Мы ехали медленно по безлюдной и тихой Гатчине, и молодая листва, подсвеченная неоном, казалась гуще, чем днем. Я опустил стекло, и в кабине стало прохладно и просторно. Я сел боком, чтобы видеть одновременно и Малину, и Борьку, и улицу, и мне вдруг снова стало легко, как днем, когда солнце светило нам в лицо. «Все хорошо, — думал я. — Все будет прекрасно».
Возле почты Малина затормозил и вышел позвонить жене. Я открыл дверцу, закурил и, слушая, как тихо на улице, как шевелятся влажные от вечерней росы листки тополя у обочины и зудит по-стрекозиному неоновая колба светильника высоко в ветвях, почувствовал вдруг, что и Борька чувствует сейчас то же — эту теплую, добрую, раннюю весну.
— Ты знаешь, я завтра домой поеду, — он вздохнул. — Дай-ка докурить.
Я отдал ему сигарету, радуясь, что только качал ее, что ему осталось еще много. И тоже вздохнул.
— Ты извини меня, — сказал он. — Наверное, ты прав. Не стоило ездить в Гатчину.
— Брось, старик, — сказал я. — Чего бы мы стоили, если бы не собрались и не съездили…
Он опустил голову.
Вернулся Малина. Захлопнул дверцу, обошел машину спереди, открыл дверцу слева и сел за руль.
— Все в порядке, — сказал Малина. — Поехали.
До железнодорожного переезда оставалось рукой подать, когда ярко освещенный черно-белый шлагбаум вздрогнул и пошел вниз торжественно и зловеще. Даже когда торопиться некуда, в такие минуты начинаешь вдруг психовать. От обиды, наверное, какой-то детской. Вот ехал себе, никому не мешал — и вдруг какая-то непознанная закономерность резко меняет твою судьбу и нужно снова искать живые ритмы.
Мы смотрели на блестящие под прожектором рельсы, на неподвижную фигуру женщины в оранжевом железнодорожном жилете, с желтым флажком в руке, и каждый думал, конечно: скорее бы проходил поезд…
— Да, придется мне все-таки разводиться, — сказал вдруг Малина как бы самому себе, не меняя лица и не отрывая взгляда от дороги.
Меня озноб пробрал. По его тусклому голосу я сразу почувствовал, что сказано это всерьез и окончательно.
Но почему? У него же все хорошо с женой, у Малины всегда все в порядке…
Я обернулся к Борьке. Мне показалось, что от глаз его к затылку Малины тянутся прерывающиеся серебристые нити — как провода к силовому рубильнику, где предохранитель перегорел.
— Опять она с этим, с прошлогодним, — сказал Малина, поворачивая ключ зажигания, чтобы мотор отдохнул. — Да вы не в курсе, ребята, я молчал… Она все время прощенья просит и плачет по ночам — прямо ножом по сердцу. А может, у них все нормально получится, а? Но Андрюшку я ей не отдам. Нет…
Он хотел сказать еще что-то, но тут слева из-за домов выполз, надрывно мыкнув, зеленый с прямой полосой тепловоз, вибрация от тяжелого состава дошла по земле к нам и наполнила кабину «Запорожца» дрожащим гулом. Тепловоз сразу скрылся за придорожными тополями, а тяжелые коричневые вагоны и низкие платформы с тракторами, экскаваторами, комбайнами и другими плодами прогресса все появлялись из-за домов. Будто там глубокий тоннель и конвейеру этому нет конца. Я представлял, как расползутся эти стальные зверюшки по стране, чтобы людям помочь, и радовался. Но главное — я лицо машиниста запомнил. Вовсе не замечательное, усталое лицо; оно хорошо освещено было с переезда — круги усталости под молодыми глазами, потом — улыбка и короткий взмах руки — живем, мол, ребята…