В городе, где за «горячую собаку» дерутся с голубями вОроны,
где воробьёв не замечают ни псы, ни голуби и ни ворОны,
где монументами вздымаются не фараоны,
а их детали, — гениталии: бетонный столб — четыре стОроны…
Где есть река, пространство на две сторонЫ
разбившая, и серая, как сер бетон,
которым даже небо выложено тут под тон
томящихся по серому же зданий…
Где слёзы, как река, мутны и, как вода, пресны,
и где они не льются, — выделяются, не вылившись в рыдание…
В престольном городе, — огалстученном, зажилеченном, —
где мужики, залапив сиську бляди,
ликуют, будто это купол Капитолия… Где ради
того, чтоб возбудить её в кровати,
а также чтобы сэкономить деньги, кстати,
советник проститутке приплатил из «ЗАСЕКРЕЧЕНО» —
и сразу возбудил скандал в печати…
Вот в этом городе стою и изумляюсь:
А как он выстоял?
И как — они?
И что хотя бы в эти дни
даёт им силу пересилить собственную душу,
когда она — наперекор расписанному графику —
выбрасывает их нечаянной волной на сушу,
открытую Колумбом детства,
где жирафики,
гоняют «рафики», не создавая трафики
и объезжая завялявшуюся грушу;
на сушу, где сказка не считается ни чушью,
ни даже проявленьем простодушья, —
она является воспоминаньем; где удушья
не существует; где понятье «ожирение»
не может ни глаголом быть, ни существительным:
оно — не представимое явление,
ни в точности, ни приблизительно…
Как содержание сказуемого «ждать»
и подлежащих «полу-человек» и «полу-блядь».
Чему, кому приcтало приписать
неотвратимость трезвости и бдения;
открытие материка, а в нём гостиничного номера
с советником, кому теперь уж по миру
пойти осталось, материться в адрес проститутки,
продавшей «ЗАСЕКРЕЧЕНО» охотникам за «уткой»;
кому теперь уже висеть в петле
пристало больше, чем носиться на метле
с продажной ведьмой. Хоть она и продала
всего лишь «утку», — не его: ему дала
по чести. Как условились. Пыхтела —
и, допыхтев, уставшей уткой улетела…
Чему, кому обязан этот город
архи-имперскою архитектурой,
своей незрячей правосудья архи-дурой,
своей совой, не зрячей ночью,
но очи пялящей многозначительно, и прочей
своею фауной и флорой, всею совокупностью,
горизонтально-вертикальной вседоступностью,
своей от всякой грусти отчуждённостью,
и… вашею со всем совокуплённостью?
Совсем уродливая шлюха, привыкшая к простою,
благодарит вас за прокат не позою простою,
а тем, что напролёт всю ночь, —
осиновым листом (точь-в-точь)
дрожит под вами, и не прочь —
вплоть до того, чтоб — растолочь
вам предоставить плоть… Помочь
сама вам хочет: вам невмочь.
И, растолчённый, вы бежите прочь…
Отсюда — прочь и далеко и быстро
убежать и мне
вдоль по течению реки отчаянья —
туда, вовне…
И забетоненные эти ненавидеть небеса…
Мне не под ними закрывать в конце пути мои глаза…
Не в этом городе, в котором даже кирпичи
молят прохожего: «Толчи, толчи меня, толчи!»
Отсюда прочь! Отсюда вон! От этих кирпичей, бетона,
облизанных как лижут зад, как люлизали фараона!
Из этой душной и бездушной
самодовольно вольной зоны,
«империи не-зла…», не помнящей цепного звона,
и «…не-насилья» — если нет в насилии… резона.
Туда, где — лев крылатый, боги, головы дракона
и — всё, чего не видит глаз, пристало к каменным фронтонам…
Или туда, где видеть нечего; где степи,
не оскорблённые концом, бетоном, звоном цепи,
где — ничего;
а значит, нет ни рубежа и ни мишени,
где с каждым шагом в даль
твоё приходит уменьшенье,
а с каждым взглядом в широту —
его бескрайнее суженье.
И где в конце концов
взметаешь к облакам
глаза из зависти
бездумным воробьям.