— Мне не нравится, что меня будут читать, как берестяную записку, — сказала она наконец. — Даже если записка написана криво и с угрозами по краям.
— Корневой сон не показывает всё.
— Спасибо. Стало хуже.
— Он показывает то, что держит сильнее всего.
— Велеслав.
— Да?
— Ты утешаешь примерно как мокрый каравай. Смысл, может, есть, но вид вызывает желание отойти.
Он чуть склонил голову, принимая замечание без спора.
— Если не захочешь смотреть на мой страх, я не потребую.
Марья остановилась.
— А если ты увидишь мой страх?
— Забуду, если скажешь.
— Я скажу. Громко. Возможно, с угрозой.
— Я уже привык.
Она открыла рот, чтобы возмутиться, но внезапно поняла: возражать нечем. Он действительно привык. И, что хуже, уже не всегда воспринимал её угрозы как попытку ударить. Иногда — как способ держаться на ногах.
Пока они подходили к корням, далеко от заводи, за Заречьем, Агафья стояла у старого оврага. Деревенские давно обходили это место стороной: земля там была просевшей, трава росла редкая, а по ночам из глубины тянуло сыростью даже в сухое лето. Агафья держала в руках кусочек почерневшей рябины, крошку каравая и выцветшую детскую ленту. Лента была почти белой от времени, но на одном конце ещё держался слабый голубой узор.
Корни под её ногами шевелились.
— Первый кров принят, — шепнуло из земли. — Общее дело восстановлено. Теперь нужна правда.
Агафья закрыла глаза. Лицо её, такое мягкое у колодца и такое уверенное перед деревенскими, сейчас выглядело старым и измученным. Она не радовалась тому, что делала. Но и не отступала.
— Я всё сделаю, — сказала она в темноту оврага. — Только верните мне её.
Корни коснулись ленты. На миг из глубины донёсся детский смех: тонкий, светлый, невозможный. Агафья вздрогнула и прижала ленту к груди.
— Потерпи, Оленка, — прошептала она. — Мама уже близко.
У Чёрной заводи закат ложился на воду тусклой медью. Старые корни у берега темнели, словно впитывали последний свет. Яга велела Марье и Велеславу сесть напротив друг друга. Клава попыталась поставить между ними кувшинку «для мягкости происходящего», но Яга даже не повернула головы — кувшинка сама встала и уползла обратно к воде.
— Руки на корни, — сказала Яга. — Нить должна коснуться дерева. Не лгать. Не убегать. Не пытаться спасать другого силой. В корневом сне можно только быть рядом и увидеть.
— Прекрасно, — сказала Марья. — Самое нелюбимое: смотреть и не бить.
— Иногда это труднее всего.
— А если дерево начнёт задавать личные вопросы?
— Оно не задаёт. Оно показывает.
— Ещё хуже. Вопросу можно нахамить.
Клава всхлипнула.
— А если будет очень трогательно, можно я тихонько запишу?
— Если запишешь хоть слово, — сказала Марья, — я привяжу твою тетрадку к мельничному колесу и объявлю это новым договором с водой.
Фрол из заводи одобрительно булькнул.
Велеслав сел напротив. Между ними лежали корни: толстые, тёмные, влажные, как живые. Нить на запястьях вытянулась над ними тонкой линией. Теперь она была почти прозрачной, но стоило ей коснуться дерева, как внутри вспыхнул мягкий зелёный свет.
— Готова? — спросил Велеслав.
Не «пора». Не «надо». Не «идём». Именно спросил.
Марья посмотрела на его руку, на корни, на Ягу, на заводь, на почерневший каравай у берега. Потом выдохнула.
— Нет. Но если ждать готовности, я состарюсь рядом с этим караваем.
Они положили ладони на корни.
Дерево оказалось холодным. Сначала просто холодным, потом влажным, потом вдруг слишком живым. Корни шевельнулись под пальцами и мягко, но неотвратимо сомкнулись вокруг их запястий. Нить вспыхнула.
Мир провалился вниз.
Марья оказалась в своей избе.
Поначалу она даже не поняла, что это сон. Стены были те же, печь стояла там же, лавка у окна, стол, полка. Но всё было слишком чистым. Слишком правильным. Травы исчезли с потолка. Ножа на столе не было. Красных нитей, обережных узлов, мешочков с солью, сушёной полыни — ничего. Воздух пах не домом, а вымытым полом и чужим порядком.
На двери не было ручки.
Окна завешивали белые занавески. Такие аккуратные, ровные, без единого пятна. Марья никогда бы таких не повесила. На белом слишком хорошо видно, где жизнь прошла не по правилам.
— Вот уж нет, — сказала она и направилась к двери.
Дверь не открылась. Не потому, что была заперта. Открывать было нечем.
За стенами зазвучали голоса. Мягкие, заботливые, привычные.
— Так лучше, Марьюшка.
— Девке одной нельзя.
— Ты же женщина, уступи.
— Мы за тебя решили.
— Любовь — это когда молчишь ради мира.
— Хорошая жена не перечит.
Она резко повернулась. В углу, которого раньше не было, сидел Тихон и виновато крутил в руках красную нитку. У окна стояла Агафья, улыбалась своей ласковой улыбкой. За белыми занавесками мелькали силуэты баб, старосты, чужих лиц, которые знали, как ей жить, не хуже неё самой.
— Убирайтесь, — сказала Марья.
Голос прозвучал тише, чем должен был.
Она сжала кулаки.
— Я сказала: убирайтесь.
Голоса не исчезли. Наоборот, стали мягче.
— Не сердись.
— Мы же заботимся.
— Ты потом поймёшь.
— Счастье не всегда спрашивает.
На лавке у стола сидела женщина в красивом платье. С заплетённой косой. Руки сложены на коленях. Лицо спокойное, удобное, почти неживое. Это была Марья. Только без искры в глазах, без раздражения, без смешка, без готовности ударить словом туда, где больнее. Она улыбалась так, как положено. И не смотрела прямо.
Настоящая Марья почувствовала, как ярость поднимается в ней горячей волной. Она шагнула к этой тихой копии, но стены избы придвинулись ближе. Чем сильнее Марья злилась, тем ниже становился потолок. Чем громче хотела кричать, тем плотнее белые занавески закрывали окна.
— Это не я, — сказала она.
— Знаю, — отозвался Велеслав.
Он стоял рядом. Не у двери, не перед ней, не заслоняя. Просто рядом, как в избушке ночью. Его присутствие не ломало сон и не спасало её силой. Он помнил правило.
Марья сжала зубы.
— Я знаю, что не я.
Но страшно было не это. Страшно было другое: если долго запирать её словами, если день за днём решать за неё и называть это заботой, если подменять любовь удобством, а волю — благодарностью, то однажды такая Марья могла бы появиться. Не сразу. Не с боем. Тихо. Как занавески на окнах.
Она перестала кричать.
Дом вокруг не исчез. Голоса остались. Тихая Марья за столом подняла глаза.
Настоящая Марья подошла к двери без ручки и положила ладонь на дерево.
— Я не вещь, — сказала она спокойно. — Не долг. Не чья-то награда. Я сама решаю.
На двери появилась ручка.
Дерево дрогнуло, голоса за стенами рассыпались, белые занавески почернели по краям и исчезли. Марья взялась за ручку и открыла дверь.
За дверью был лес.
Не тот, к которому она привыкла. Этот лес был без конца и без края. Деревья поднимались в темноту так высоко, что вершины терялись в тумане. Корни двигались под землёй, тропы появлялись и исчезали, а вдалеке, почти у самого горизонта, горели огни деревни. Лес медленно полз к ним, гасил один огонёк за другим.
Велеслав рядом стал напряжённее.
— Твой сон? — спросила Марья.
Он не ответил.
Впереди стоял другой Велеслав — молодой, яростный, ещё не такой неподвижный, как сейчас. На его лице не было привычного спокойствия. Он стоял у границы, за которой люди жались друг к другу, а позади двигалась древняя чаща. Люди просили защиты. Лес требовал своего. Между ними был он.
Марья увидела обрывками: старый союз, заключённый когда-то не с ней и не при ней; женщину, которой молодой Велеслав доверил часть лесной силы; открытую тропу, по которой из глубинной чащи вышло не спасение, а голод; деревню, где пропали люди; крики; корни, вцепившиеся в землю у порогов; Велеслава, который закрыл границу ценой того, что с тех пор больше никого не подпускал достаточно близко.