И вдруг — лёгкое касание. Сначала её пальцы коснулись его плеча. Осторожно. Как будто спрашивали: можно? Он не ответил. Только чуть развернулся — и встретил её глаза.
Темнота скрывала всё, кроме её глаз. Они были влажными. В них было многое: и страх, и упрямство, и какая-то… детская надежда.
Он не выдержал.
Протянул руку. Погладил по волосам. По щеке. Притянул ближе. В свои объятия.
И тогда она заплакала. Беззвучно. Без истерики. Просто слёзы — тихие, горячие — орошали его грудь, как весенний дождь в степи.
Он обнял её ещё крепче. Его сердце сжалось. Он пробурчал:
— Перестань… Не могу видеть твои слёзы, — и прижал к себе, как мужчина, потерявший и вернувший самое дорогое.
А когда слёзы полились ещё сильнее, он начал целовать её — тихо, едва касаясь: в лоб, в висок, в щёку, в солёные от слёз губы. Не из желания — из нежности. Его ладони скользили по её волосам, спине, плечам — утешая, успокаивая, впитывая её боль. Он целовал, пока её слёзы не иссякли, пока дрожь не утихла, пока она сама не потянулась к нему навстречу — с поцелуями, с жаждой быть ближе.
Они не говорили. Не спрашивали, кто был прав, кто виноват.
Они просто прижимались друг к другу — тихо, бережно, как два сердца, что снова научились биться в унисон.
И когда его ладони скользнули под ткань, а её дыхание стало неровным, это было не страстью. Это было доверием. Прощением. Клятвой без слов.
Он касался её медленно, почти благоговейно — будто боялся, что она исчезнет, стоит лишь надавить сильнее. Пальцы скользили по коже, как по шелку. И она отвечала — всем телом. Больше не стесняясь, не прячась, не скрывая своих эмоций и страсти. Целовала и трогала, где хотела и как хотела, наслаждаясь каждым его откликом на её ласки — как женщина, которая наконец позволила себе быть самой собой.
Он принял её такой, какой она была: горячей — с ним, молчаливой — на людях. Упрямой, ранимой, скрытной, независимой. Сложной. Его женщина… она — такая разная, но вся его.
И когда их тела наконец соединились, не было ни резкости, ни спешки.
Только тепло. Долгое, размеренное движение, будто он боялся спугнуть то новое, что возникло между ними. А она прижималась к нему ближе, целовала в шею, в губы, в грудь — показывая всем своим существом, что это её выбор. Быть здесь. С ним.
Он гладил её по спине, по волосам, по груди, чувствуя, как под ладонью дрожит её тело — не от вновь подступающих слёз, не от стыда, а от той нежности, что копилась в ней все те часы, пока он молчал и держался в стороне. С тех пор как обиженный ушёл из шатра, оставив её одну и запретив выходить — после того, как узнал правду.
Она что-то шептала — неразборчиво, сбивчиво, между поцелуями и вдохами. Он не прислушивался.
Но когда услышал:
— Прости…
— … я не хотела обманывать…
Тогда он мягко закрыл её губы поцелуем. Не резким — тёплым, долгим, глубоким. И она поняла: сейчас это неважно. Сейчас — не время для вины и признаний. Сейчас — время для близости и нового начала.
Их дыхание стало единым. Он замедлялся, останавливался, растягивая её и своё удовольствие. Она прижималась крепче, хотела быть ещё ближе к нему, слиться с его телом. Он гладил её — грудь, талию, живот, чувствуя, как её тело открывается, расслабляется, принимает его — полностью, без остатка.
И когда волна накрыла их обоих — это был не взрыв, не вспышка. Это был будто восход над степью: тепло разливалось изнутри волна за волной, пока не охватило всё существо. Она тихо простонала его имя, обхватив крепкое тело руками и ногами, и он выдохнул «Моя» — глухо, зарываясь лицом в её шею.
Оргазм накрыл их одновременно, а потом наступила тишина — мягкая, как мех, разложенный у очага. Он лежал, уткнувшись лбом в её шею, а она прижималась всем телом, не желая выпускать его из своих объятий.
Он не думал о завтрашнем дне. Не думал ни о своей обиде на неё, ни о совете, ни о знати, ни о каганате. Была только она. Запах — её кожи, её волос, её удовольствия. И одна мысль, простая и твёрдая, как сталь его ятагана: «Если она будет рядом… я выдержу всё.»
Он не сказал этого вслух, потому что его жена сладко уснула, доверчиво положив голову ему на грудь.
А он ещё долго не мог сомкнуть век. Смотрел в темноту, поглаживая жену по волосам, и впервые за много лет чувствовал — умиротворение. Ту самую тишину, что приходит после великой бури. И зовётся — жизнью. Жизнью с его неугомонной женой, которую, как оказалось, он полюбил. «Всё-таки старик был прав,» — усмехнулся про себя Баянчур. Осталось лишь выяснить, что жена чувствует к нему.
Он проснулся от холода. Не оттого, что меха сползли, — а оттого, что её рядом не было.
Шкуры были на месте, но остывшие. Её дыхание, её запах, лёгкое движение во сне — всё исчезло. На подушке — вмятина, на мехах — прядь волос, чёрная, тонкая, как нить из его амулета.
Баянчур тяжело вздохнул. Хоть бы… сделала вид, что слушается. Что помнит, кто здесь хан. А не ускользала в ночь, снова — решая всё по-своему. Он, конечно, её простил. И приказ не выходить из шатра больше не действовал. Но она могла хотя бы — спросить. Ведь, как выяснилось, прекрасно говорит на его языке. Он провёл рукой по лицу, сдерживая раздражение, в котором было больше тревоги, чем злости. Потом встал и быстро оделся, накинув меховой халат. Не стал звать охрану. Просто вышел в утреннюю свежесть, будто сердце само гнало его вперед, убедиться, что с женой всё в порядке.
Снаружи уже начинался день: женщины разжигали огни, мальчишки таскали воду, старик у телеги ругался на подростка, опрокинувшего котёл. Всё было как всегда. Вот только жены его — нигде не было видно.
Он шагнул к ближайшему воину у входа.
— Где хатун?
Тот быстро отчеканил:
— С первым светом ушла. В сторону шатра канага. С лекарской сумкой.
Глава 26
Кочевая ставка Уйгурского каганата. Осень 745 года.
Баянчур остановился у порога, в темноте. Внутри шатра было светло. Из-за запаха лекарственных трав и отвара на бараньем жире воздух был густым. Ли Юн склонилась над ложем кагана, заканчивая перевязку.
Отец лежал, прислонённый к подушкам, лицо — впалое, но глаза живые. Он не просто был в сознании — он ухмылялся.
— … да я и сам бы лучше не придумал. — хрипло продолжал старик. — Надо же — всех обманула, будто языка не знает. Хитра наша хатун, словно степная лисица.
Он поморщился от боли, но всё же ухмыльнулся ещё шире, довольный коварством невестки. Ли Юн выпрямилась и сказала, не пряча иронии:
— А ты не боишься, что я — глаза и уши Танского двора?
Каган тихо рассмеялся, охнув, и махнул рукой:
— Даже если и была раньше… — он выдержал паузу, пристально глядя на неё, — теперь — нет.
— Почему это?
— Потому что видно: сердце твоё уже привязано к моему сыну. А женщина, что отдала сердце, встанет за его род, как за собственный.
Ли Юн застыла. Румянец вспыхнул на щеках. Но ответа не последовало. А каган продолжал, как будто ему и не требовался ответ:
— Если Баянчур не влюбил тебя в себя… — каган многозначительно поднял бровь, — значит, он не мой сын.
Ли Юн фыркнула, отведя взгляд.
— Ну? — поддел старик, хитро щурясь. — Неужто не полюбила? Сердце молчит? Не зажёг он в тебе огонь? Или, может, мой сын ухаживать за женой не умеет? Ты только скажи, я его быстро вразумлю.
Ли Юн прикусила губу, будто сдерживая не то смешок, не то ответ. Возможно, сказала бы колкость, но сдержалась. И тогда каган впервые за всё утро заговорил серьёзно:
— Но если без шуток — благодарен тебе, девочка. Дважды ты меня оттуда вытащила, откуда не возвращаются. Ко мне тут уже приходили, хвалились. Все, как один, говорят одно и то же: «наша хатун — волчица с острым взглядом».
Они помолчали. Старик прикрыл глаза, откинувшись на шкуры, но голос его оставался твёрдым:
— Пусть даже из Чанъаня шлют угрозы… мы сумеем уберечь тебя. Не сомневайся — есть у нас и сила, и союзники. И на императорский двор найдётся узда.