– Стоп! Послушай, что я тебе скажу. Ты не хочешь быть учеником – я знаю; я знаю, ты хочешь быстро двигаться вперед… и тебе не по душе стоять за прилавком. Но если ты будешь переписчиком, тебе предстоит стоять за конторкой и целый день не видеть ничего, кроме пера и чернил; это не сулит никакого будущего, и в конце года ты будешь не намного умней, чем был в начале. Жизнь состоит не из одной только бумаги, пера и чернил, молодой человек, и, если ты хочешь продвинуться, ты должен знать, что она собой представляет. Самое лучшее место для тебя сейчас было бы в гавани или на товарных складах, там бы ты узнал, что к чему… Но, я уверен, тебе это будет не по вкусу; там придется и померзнуть, и помокнуть, да еще толкнуть могут какие-нибудь грубые парни. Слишком ты для этого деликатный джентльмен.
Мистер Дин замолчал и испытующе посмотрел на племянника. Не без внутренней борьбы Том ответил:
– Я лучше буду делать то, что окажется полезным для меня в конечном счете, сэр, и примирюсь с тем, что неприятно сейчас.
– Неплохо, если только ты выдержишь до конца. Но ты должен помнить – мало ухватиться за веревку, нужно тянуть и тянуть. Вы, парни, у которых пусто в голове или в кармане, ошибаетесь, когда думаете, что скорее чего-нибудь добьетесь, если попадете на место, где не испачкаете ручек, чтобы продавщицы из магазинов могли принимать вас за важных джентльменов. Я не так начинал, молодой человек: когда мне было шестнадцать, моя куртка пахла смолой, и я не боялся взять в руки головку сыра. Вот почему я ношу теперь тонкое сукно и сижу за одним столом с хозяевами лучших фирм в Сент-Огге.
Мистер Дин постучал по табакерке и расправил плечи: казалось, он даже несколько раздался вширь под своим жилетом с выпущенной поверх цепочкой от часов.
– А сейчас у вас нет, дядюшка, какого-нибудь свободного места, для которого я мог бы подойти? Мне бы хотелось сразу взяться за работу, – сказал Том дрогнувшим голосом.
– Погоди, погоди, спешить некуда. Ты должен иметь в виду, что если я устраиваю тебя на место, для которого ты еще молод, только потому, что ты случайно мой племянник, то я за тебя отвечаю. И никаких других оснований, кроме того, что ты мой племянник, пока нет; ведь еще надо посмотреть, выйдет ли из тебя толк.
– Надеюсь, я не опозорю вас, дядюшка, – сказал Том с обидой, естественной для мальчика его лет, когда он убеждается в малоприятной истине, что на него не очень-то спешат положиться. – Я слишком дорожу своим добрым именем.
– Славно сказано, Том, славно сказано! Так и надо смотреть на вещи, и я никогда не откажу в помощи тому, кто сам знает себе цену. Я сейчас присматриваюсь к одному юноше – ему двадцать два года. Я посодействую ему как смогу, у него есть хватка. Но он зря времени не терял – первоклассный калькулятор: в одну секунду может сказать, какому кубическому объему соответствует такой-то вес любого товара, а на днях надоумил меня насчет нового рынка сбыта шведской коры; удивительно хорошо разбирается в товарах этот молодой человек.
– Я, пожалуй, сразу возьмусь за бухгалтерию – да, дядюшка? – сказал Том, стремясь доказать свою готовность сделать все, что в его силах.
– Да, да, это не помешает. Только… А, Спенс, вы вернулись? Ну, Том, сейчас я тебе больше ничего не могу сказать, и мне пора снова приниматься за работу. До свиданья. Передай привет матери.
Мистер Дин дружески протянул ему руку, показывая, что разговор окончен, и Том не осмелился задать ему больше ни одного вопроса, особенно в присутствии мистера Спенса. Он вышел на улицу. Было по-прежнему сыро и холодно. Ему нужно было зайти к дядюшке Глеггу насчет своих денег в банке, и к тому времени, когда он двинулся в обратный путь, туман сгустился еще больше и в двух шагах уже ничего не было видно. Но когда он снова шел по Ривер-стрит, его внимание привлекли слова «Дорлкоутская мельница», написанные крупным шрифтом на афише, выставленной в витрине магазина. Казалось, ее поместили там нарочно, чтобы она бросилась Тому в глаза. Это был перечень вещей, поступающих на следующей неделе в продажу с аукциона, – и Том прибавил шагу, чтобы поскорее выбраться из города.
На обратном пути Том уже не строил планов относительно далекого будущего – он только чувствовал тяжесть настоящего. Ему казалось несправедливым, что дядюшка Дин не доверяет ему – не увидел с первого взгляда, что Том справится с любой работой, в чем сам Том нисколько не сомневался. Похоже на то, что ему, Тому Талливеру, вряд ли удастся занять заметное место в обществе, и в первый раз у него упало сердце при мысли, что он действительно ничего не знает и очень мало умеет. Кто этот достойный зависти юноша, которому ничего не стоит в одну секунду сказать вам кубический объем любой вещи и который вносит предложения насчет шведской коры? Шведская кора! Том был всегда очень доволен собой, несмотря на то что он не умел доказывать теоремы и переводил «Nunc illas promite vires»[59] как «Теперь обещайте этим людям», но тут он вдруг почувствовал себя в невыгодном положении из-за того, что знает меньше другого. Наверно, с этой шведской корой связана куча вещей, которые, знай он их, помогли бы ему добиться успеха. Да, куда легче играть важную роль, имея горячего скакуна под новым седлом.
Два часа назад, когда Том шел в Сент-Огг, он видел отдаленное будущее как заманчивую песчаную отмель, которую отделяет от него узкая полоса гальки; он был на поросшем травой берегу и надеялся быстро оставить гальку позади. Но теперь в ноги ему врезались острые камни, полоса гальки стала шире, а песчаная отмель почти совсем скрылась вдали.
– Что сказал дядюшка Дин, Том? – спросила Мэгги, беря Тома под руку, когда он угрюмо стоял на кухне, греясь у огня. – Обещал он тебе место?
– Нет, не обещал. Он вообще не обещал мне ничего определенного; он, по-видимому, думает, что мне не получить хорошего места. Я слишком молод.
– Но он разговаривал с тобой любезно?
– Любезно?! Да какое это имеет значение? Пусть бы говорил как угодно, лишь бы дал мне работу. Но все так досадно и неудачно… Я все эти годы учил латынь и прочие глупости, а мне это совершенно ни к чему… И теперь дядюшка говорит, что я должен взяться за бухгалтерию и калькуляцию и еще что-то в этом роде. Он, видно, считает, что я ни на что не годен.
И Том, горько сжав губы, уставился в огонь.
– Ах, как жаль, что здесь нет Домини Сэмсона[60], – сказала Мэгги, которая не могла отказаться от шутки даже в грустную минуту. – Если бы я занималась с ним бухгалтерией, двойной и итальянской, как Люси Бертрам[61], я могла бы выучить и тебя, Том.
– Ты выучишь! Ну еще бы! Другого от тебя не услышишь, – рассердился Том.
– Том, милый, я просто пошутила, – сказала Мэгги, прижимаясь щекой к его плечу.
– Ну, Мэгги, вечно у тебя одно и то же, – проворчал Том, хмурясь, как всегда, когда хотел выказать справедливую строгость. – Вечно ты задираешь передо мною нос и ставишь себя выше всех. Я уже несколько раз хотел сказать тебе об этом. Ты не должна была так говорить с тетушками и дядюшками – и могла предоставить мне позаботиться о матери и о тебе, а не выскакивать вперед. Тебе кажется, что ты знаешь все лучше всех, а сама почти всегда не права. Я получше во всем разбираюсь, чем ты.
Бедный Том! Ему только что пришлось выслушать нотацию и проглотить не одну горькую пилюлю: он искал случая поднять себя в своих глазах, а тут можно было с полным основанием сорвать на ком-то сердце. Мэгги вспыхнула, и губы ее задрожали. В ней боролись разноречивые чувства: возмущение и любовь, благоговейный трепет и невольный восторг перед его столь твердым и непреклонным характером. Она молчала. С языка ее рвались злые слова, но она проглотила их и наконец промолвила:
– Ты часто думаешь, Том, что я важничаю, когда у меня этого и в мыслях нет. Я вовсе не хочу ставить себя выше всех: я знаю, вчера ты вел себя куда лучше, чем я. Но ты всегда так со мной резок, Том. – В ней снова поднималось негодование.