На выходе спарка с другого края дала запоздалую трассу — мимо.
— Все домой, — сказал я в эфир.
— Двадцать второй. Цел, — отозвался Котов.
Голос ровный.
На обратном пути я несколько раз поглядел в зеркало — Котов держал крыло в полусотне метров, не ближе, не дальше. Я вспомнил, как Жорка первое время прыгал, то прижимался к моему хвосту, то отваливал на сто пятьдесят. Котов так не прыгал.
Сели один за другим.
Прокопенко обошёл его машину, ладонью провёл по передней кромке крыла, мотнул подбородком: чисто. Котов спрыгнул не на негнущихся ногах. Снял шлемофон, вытер лоб тыльной стороной кисти.
— Попал, Лёш.
— Видел.
Он улыбнулся коротко — один раз. Не как шутят, а как радуются работе, которая получилась с первого захода.
Больше он в тот день ничего про вылет не сказал.
Вечером, после ужина, мы с ним сидели на бревне у стоянки, курили. Котов с одной папиросы перебрал на другую — свои у него вышли. Молчали. Где-то за лесом стучал движок полуторки, потом стих.
Я не разговаривал с ним больше, чем нужно. Молодого, который только что снова попал в воздух, лучше не перегревать словами.
— Лёш.
— А.
— Я тебе про Лиду рассказывал. Что свадьба в июне была.
— Помню.
Он помолчал, докуривая первую папиросу. Прикурил вторую от первой. Окурок раздавил о бревно.
— А я ей подарок не успел доставить. Купил в Новосибирске, в апреле, перед училищем — серёжки. Простые, серебряные с синим камешком, не дорогие, для невесты в самый раз. Положил в сундук дома — думал, в отпуск приеду в июне, отдам сам. — Он усмехнулся, без улыбки. — Не приехал.
— Письмом передадут.
— Уже передали. Мать в первом письме после свадьбы написала: серёжки в сундуке нашли, Лиде на свадьбу отдали уже без меня. Сказали — от Кольки. Лида плакала, но надела.
Он замолчал, докурил вторую до пальцев.
— А мужа её, Степана, я почти не знаю. Видел один раз перед училищем — приходил к отцу в кузницу, что-то ковал для своего трактора. Здоровый, угрюмый, лет на пять старше Лиды. Тракторист в МТС. Отец сказал — рукастый, в семью годится. Я с ним на «здравствуйте» постоял, и всё. Лида с ним — третий месяц на тот момент была, но я об этом узнал уже после, из её писем. — Помолчал. — Я думал, на свадьбу приеду, посмотрю на него вблизи, поговорю. Чтоб понять, какой он у меня в зятьях. Не приехал.
— Ну, перепишетесь.
— Угу. Я ему написал в июле — уже из полка. Короткое: береги Лиду. Ответа пока нет. Он, наверно, в МТС, ему писать не до того. Лида пишет за двоих.
Он замолчал, докурил вторую до пальцев.
— Знаешь, Лёш. Я когда вернусь в Колывань после войны — у меня в голове не победное возвращение, не парад какой-то. У меня в голове — Лида, серёжки, и я опоздал на свадьбу. Всё. Из всего долгого ожидания — это.
Я не ответил. Отвечать тут было нечего. Я знал, что бывают и такие центры тяжести у людей — не победные знамёна, не марши, а серёжки в сундуке, которые не успел вручить лично. Это было правильно. Это держало человека ровнее любого устава.
Котов поправил воротник под подбородком. Воротник у него натирал — три дня под повязкой кожа на шее не дышала, теперь, после снятия, дышала, но место было тонкое, обветренное. Он провёл по нему пальцем, не глядя.
— А отцу моему пятьдесят шесть, — сказал он, как будто продолжая ту же мысль. — Кузнец в селе. Раньше был — то есть. Сейчас совсем уже не работает, племянник за него стучит. Отец у нас дома сидит, читает «Огонёк», старые номера, перечитывает. Мы выписывали с тридцать восьмого, у него вся стопка под кроватью. Сидит, читает, ждёт писем. От меня — в первую очередь. С тех пор как я в училище, он мне письма пишет одинаковые: «Колюшка, всё ли у тебя хорошо. Мать здорова, сёстры здоровы, Лида замуж вышла, весь дом полон, не хватает только тебя. Береги себя.» Один в один каждые две недели. Я ему отвечаю короче — не успеваю. Он не обижается, но я знаю, что ему хочется длинного. — Котов помолчал. — Завтра ему длинное напишу. Под утро встану и напишу.
— Хорошо.
— Лёш. Я ещё одну вещь хотел сказать. Про отца.
— Скажи.
— Он у меня неговорящий. Такие у нас в Сибири часто бывают — кузнец, бондарь, плотник. Целый день в работе, говорит — раз в час, и то по делу. Мать у нас за двоих говорит. Так вот, отец за всю мою жизнь дома обнял меня, наверно, раз пять. Я считал. Один раз — когда я в третьем классе принёс пятёрку по арифметике первый раз в году. Один раз — когда мне корова на спор боднула в живот, я лежал в больнице. Один раз — на крестинах младшей, Катюшки, когда я её первый раз на руках держал. Один раз — на проводах в училище. И один раз — в апреле, перед самым отъездом. Я к нему в кузницу зашёл попрощаться. Он молот отложил, вытер руки, подошёл и обнял один раз. Раз — и отпустил. И сказал: «Колюшка, делай работу. Делай её хорошо. И возвращайся.» Это было всё. Я с этим вышел из кузницы.
Он провёл рукой по лицу.
— Я тебе это рассказываю не для того, чтоб ты пожалел. Я тебе это рассказываю, потому что вот это я везу с собой в каждом вылете. Не Лиду с серёжками, не Катюшку с косой. А отца, который один раз обнял и сказал — «делай работу хорошо и возвращайся». Вот эту фразу. Она у меня в голове перед каждым взлётом крутится. «Делай работу хорошо.» Я под неё держу штурвал.
Я не ответил. Отвечать тут было нечего. У меня в голове перед взлётом тоже бывало что-то своё — не отцовские слова, у меня отец из той жизни, и слова его не работали тут; а скорее вес рук на штурвале, ощущение посадки в кресле, тишина перед запуском мотора. Ритуал, не чужой ритуал, а свой, накопленный за восемь тысяч часов. Котову было двадцать. У него ещё не накопилось. Он держался словами отца.
Это и было правильно. Это его держало.
Я не сказал ему — «обязательно». «Обязательно» было слово, которое в эту секунду у меня в голове означало что-то другое, и я его не сказал.
В стороне у штабной палатки горел керосин — Бурцев допоздна сидел над донесениями. Со старой полосы эту привычку он перенёс на новую без перерыва. На западе по-прежнему стояла та же тёмная полоса — то ли дым, то ли облако. Я уже не пытался разобрать.
Котов докурил свою папиросу до пальцев. Раздавил её о бревно. Поднялся и пошёл в землянку. Молча.
Я остался один, докурил свою. Слушал, как над лесом, на западе, изредка глухо ухает — то ли дальняя зенитка, то ли поздняя бомбёжка. Звуки шли через лес, теряя резкость, и поэтому ничего нельзя было сказать наверняка.
Я фиксировал в уме: пара. Семёрка и двадцать вторая. Заход тридцать. Один за вторым по всему полю. Через двое суток снова.
Глава 10.1
Тридцать первого числа в воздух не подняли.
Низкая облачность опустилась к семи утра до двухсот метров и держалась весь день. Прокопенко после завтрака посмотрел на небо, мотнул подбородком и пошёл к семёрке — открывать капот. У него в плохую погоду накапливалось то, что в хорошую он откладывал, и он этого не любил, потому что у машины через три-четыре дня нелётной обвисала какая-нибудь мелочь, до которой в работе руки не доходили. Нелётный день — для старшины не отдых, а рабочий день из тех, что давно ждали.
Утром в землянке Беляев с Кравцовым сидели за столом — не над журналом, как обычно, а над разложенными на столе списками. Я слышал краем уха: они проверяли потери и пополнение по эскадрилье за июль. Беляев называл фамилию, Кравцов отмечал в блокноте. «Шестаков. Литвинов. Кривенко. Смирнов.» Кравцов отмечал. На «Кривенко» Беляев сделал паузу — Кривенко был не наш, из третьей эскадрильи, но Беляев его помнил. Фамилии у Беляева в голове лежали по полкам: своя эскадрилья — отдельно, чужие — отдельно, но не забывались. Это я отметил уже не первый раз. Командир, который помнит всех, — это командир, у которого в полку держалось всё.
Я подошёл к семёрке после обеда. Прокопенко был под капотом, в комбинезоне, с короткой щёткой в правой руке, чистил клапан подачи. Я постоял с ним минут пять, держал ему ключ, потом он отпустил меня.